Воронеж – река глубокая (Демиденко) - страница 170

— Девчонки, давайте о чем-нибудь рассказывать. Вода стынет. Про что-нибудь интересное.

— Подумаем коллективно.

— Надоело!

— Про любовь расскажите,— предложил кто-то из девчонок.

— Верно, бабы, им только про любовь. Разве других тем нет? Про учебу, про... про... Что-нибудь такое патри­отическое. Про храбрость или про то, что видели,— сказал Зинченко, переступая в тазу с водой.

— Про любовь интереснее.

— Пусть говорят. Пройдут годы, и будут рассказы­вать, как мы здесь стояли, и никто не поверит,— сказал Валька.

— Договоримся, каждый расскажет про первую любовь.

— Да, да... В темноте и не видно, кто говорит, не стыдно.

— Подумаешь, завтра отрекусь, скажу — не я.

— Пойду посмотрю печку,— сказал Зинченко и дви­нулся к двери. Я за ним.

Мы выскочили к печке. Тут совсем было холодно. Мы, подпрыгивая, как неврастеники, подбежали, сунули в топку несколько поленьев и опрометью ворвались в душевую.

— Ух, холодрыга!

— Хочешь, Зинченко, погрею? — донесся глухой голос Верки.

— Завтра же займусь строевой подготовкой, дурь из головы вылетит.

— Не... Не вылетит. Не прячься от меня, старший сержант, все равно не спрячешься.

— Она тебя запеленговала.

— Не мешайте. Дайте рассказать.

Мы пробрались в свой угол, нащупали ногами тазы, влезли в них. Вода показалась горячей.

Кто-то рассказывал про первую любовь, кажется, Маша.

- Он грит: «Пошли запишемся. Нас оформят, пото­му что ухожу добровольно, до призыва». Я ему: «Куда торопиться? Я только паспорт получила, не распишут. Вернешься с победой и пойдем. И маме скажу». Так ■ ушел. Мы с ним раз только и поцеловались. Стыдоба. При народе, перед отправкой эшелона. Не знала, не «едала. Сейчас увидела бы... Прижалась и...

— Молодая еще!

— На фронт тоже, вместе. Только не разлучаться. И чего ломалась? Глупая была, все ждала и прождала. Пришло извещение. Похоронили его. Под Тулой бой был. Героем, пишут, погиб. Три танка поджег. И верю, была бы рядом, сто штук сожгли и живыми бы оста­лись. Такая во мне сила, я чувствую. От любой пули заговорю. Вот история, моя любовь, первая и един­ственная.

— У меня немножко лучше,— сказал кто-то.— Немец-то пришел, пригнали пленных. Загнали за проволо­ку у Куцего яра, страшно на них смотреть, и картошки не дают передать. Как стреканут из автоматов. Кого-то и убили. Потом... значит, у нас в хате ихний офицер остановился. Тощий, как Альберт.

— Алла, меня не трожь,— сказал я, догадавшись, кто говорит.— Не тебе мои кости считать.

— Чуть жирнее,— безобидно ответила Алла.— Мать к нему, к офицеру. Говорила, говорила, их пере­водчик объясняет, что если сын или муж, то выпустят. Муж, говорит, и зять. Пошли. Она увидела самого пострадавшего и говорит: «Вот мой супруг». Тот встал, молчит. Его вперед вытолкали. Отпустили. Мать меня толкает в спину: «Выбирай быстрее!» Я на кого-то ука­зала. Они вроде там на одно лицо. Привели. Офицер спрашивает: «Почему родные, а радости нет?» Изобра­зили радость. Идти спать надо. Пошли. Не знаю, как у матери получилось, вроде сошлись, хороший дядька попался, ласковый. Отца-то у меня нет, убили кулаки. А мой-то вроде меня — сопляк. Спали, как брат и сестра. Я даже обиделась. Хотя бы для приличия руку взял. А он: «Не сердись, невеста есть, ждет». Ушел через неделю. Сказал, что пойдет, партизан найдет. А за то, что ушел, второго схватили и в лагерь угнали. Мать убивалась. Кричала. «Я честная! Сколько лет память берегла. Нашла мужа. По любви... Отдайте». Ее избили. А отчим, папой я его не могу назвать, сгинул. Так, как в яму,— концов не найдешь.