– Ты бывай у нас, Капитолина, бывай. Письма вместе читать будем, свои приноси – ведь слова-то в них одинаковы, родные, а их больше станет. Ты обещай!
Капа прикрыла глаза, кивнула.
Она заложила за Капой двери, вернулась на кухню, села перед печью на стульчик, отрешённо пошарила кочергой, подгребла угли на колосник, сверху положила пару поленьев, глядела на оживающий огонь и думала, думала до вскружения головы. Где-то рядом, то справа, то слева, плакался, чудилось ей, тоненький голосок: «А мы грому спужалися!..» Он рвал и путал без того зыбкие мысли, этот плач. Отблески огня от разгоревшихся поленьев прыгали по лицу, по сложенным на коленях рукам. «Мы грому спужа-алися!..»
– Ничё, – шептали её сухие, поджатые думами губы. – Всё – ничё-ё…
Утром Котька встал чуть свет. Мать ещё не проснулась, Неля спала в своей комнатушке, она вернулась поздно. Оделся, вышел на улицу и пошёл к дому Удодовых. Надо было застать Филиппа Семёновича, пока он не укатил в тайгу. Но встреча их произошла раньше. Удодов уже трусил на лошадке к реке.
– Чё, паря, назад в тайгу целишь? – натянув вожжи, спросил Филипп Семёнович.
– Возьмёшь, дядя Филипп, поеду, – ответил Котька. – Я вас вечером искал, не нашёл. Возле зимовья плохие люди кружат. Мне Ванька ваш признался. Ружьё он не терял и патронташ тоже. Отобрали у него. Могли убить, да он слово дал молчать. И гурана они стащили.
– Стоп-стоп! – Филипп Семёнович привстал в санях. – Это он тебе когда признался, в зимовье ещё? Тоже хорош гусь! Ну, я его, сукиного сына!
Он стал разворачивать лошадку в сторону фабричной конторы. Котька плюхнулся в сани, было по пути, возле дома Филипп Семёнович вытолкнул Котьку из саней, сказал:
– Выпороть бы тебя за молчанку. Хорошо, что Осип в другое зимовье перебрался, а то чо могло бы случиться? Тайга.
Заявил Удодов или нет, захватили тех людей в тайге или их придумал Ванька – неизвестно. Шли дни, Котька ходил в школу, приезжал отец и снова уехал, но о бандитах слухов не доходило.
Так же дружно, как осенью сорок первого, из посёлка и базы флотилии ушли на фронт колонны, в феврале сорок второго пришли похоронки. Разносил их почтальон из эвакуированных – старик высокий, в чёрном пальто с поднятым плюшевым воротником, в цигейковой папахе, натянутой на уши. Говорили, он бывший музыкант, играл до войны в Киеве в оркестре. Ступал он прямо, смотрел строго нацеленными вдаль глазами. Ходили слухи, будто его контузило в эшелоне, семья погибла, но это были слухи. Сам он в разговоры ни с кем не вступал. Постучит, войдёт, вручит письмо или газету, поначалу редко кому – похоронки и молча идёт дальше. Звали его Гавриилом Викентьевичем.