– О, в наше время женщины должны помогать друг другу, – сказала Валентайн Уонноп. – Я не могла оставить тебя одну, ведь мы завтракаем вместе каждую субботу уже не вспомнить сколько.
– Я бесконечно признательна тебе за моральную поддержку, – сказала миссис Дюшемен. – Не стоит мне, наверное, рисковать в такой день. Я попросила Пэрри не пускать его сюда до 10:15.
– Это очень смело с твоей стороны, – проговорила Валентайн. – Думаю, попытаться все-таки стоило.
Миссис Дюшемен, все суятящаяся вокруг стола, слегка поправила цветы дельфиниума.
– По-моему, они очень красиво смотрятся! – сказала она.
– Никто их все равно не заметит, – заверила ее Вален-тайн. И вдруг с неожиданной решимостью добавила: – Послушай, Эди. Перестань переживать за меня. Если ты думаешь, что после девяти месяцев работы кочегаром в Илинге, в доме с тремя мужчинами, женой-инвалидом и кухаркой-пьяницей, что-нибудь из сказанного за столом может навредить моему рассудку, ты попросту ошибаешься. Пусть твоя совесть будет спокойна, и давай больше не будем об этом.
– О, Валентайн! Да как же мать тебя отпустила? – спросила миссис Дюшемен.
– Она ни о чем не знала, – проговорила Валентайн. – Она была вне себя от горя. Все девять месяцев просидела в пансионе, сложа руки, за двадцать пять шиллингов в неделю – на пансион уходили те пять шиллингов, что я зарабатывала еженедельно. Гильберта, конечно, пришлось оставить в школе, в том числе и на каникулы.
– Не понимаю, – проговорила мисс Дюшемен. – Просто не понимаю.
– И не поймешь, – сказала девушка. – Ты как те добрые люди, которые скупили на аукционе библиотеку моего отца и подарили маме. Ее содержание обходилось нам в пять шиллингов за неделю, а в Илинге на меня постоянно ругались из-за состояния моих платьев…
Тут она осеклась и сказала:
– Давай больше не будем об этом, если не возражаешь. Я твой гость, стало быть, у тебя есть право «наводить справки», как любят говорить хозяйки богатых домов. Но ты всегда была ко мне очень добра и никогда не расспрашивала о моей жизни. А правда все-таки всплыла: вчера на поле для гольфа я рассказала одному господину, что проработала прислугой девять месяцев. Я пыталась объяснить, почему стала суфражисткой; а поскольку я просила у него помощи, мне показалось, что я обязана честно рассказать ему о себе.
Миссис Дюшемен, бросившись к девушке, воскликнула:
– Милая моя!
– Погоди-ка, я еще не закончила. Вот что я хочу до тебя донести: я никогда не рассказываю об этом периоде моей жизни, потому что мне стыдно. Мне стыдно потому, что, как мне кажется, я поступила неправильно – вот почему. Я ушла в прислуги, поддавшись минутному порыву, – и осталась работать прислугой из упрямства. Вероятно, было бы куда действеннее пойти с протянутой рукой просить у добрых людей денег на содержание матери и на завершение моего образования. Но в семье Уонноп по наследству передается не только неудачливость, но и гордыня. Я не смогла так поступить. К тому же мне было только семнадцать, и я уже всем рассказала, что мы переезжаем за город после продажи имущества. Образование мое, как ты знаешь, не завершено, потому что папа, человек по-своему гениальный, преследовал свои цели. Он был убежден в том, что я должна стать спортсменкой, а не образцовым профессором Кембриджа, которым вполне могла бы сделаться. Я не знаю, откуда у него эта идея фикс… Но я хочу, чтобы ты поняла вот что. Во-первых: как я уже сказала, то, что я услышу в этом доме, ни за что не шокирует и не развратит меня, даже если говорить будут на латыни. Я понимаю латынь почти так же хорошо, как английскую речь, потому что папа нередко заговаривал с нами на ней, когда заговаривал… И да, я суфражистка, потому что прислуживала в богатом доме. Но я хочу, чтобы ты, дама более старомодная, которой два этих факта – что я была в рабстве и стала суфражисткой – покажутся подозрительными, знала, что несмотря ни на что я чиста! То есть целомудренна… И совесть моя ничем не запятнана.