— Что же это? — негромко спросила она, притрагиваясь к его руке.
— Ты только не смейся, — попросил он, пристально рассматривая ее тонкие сильные пальцы. — Простая и дикая вещь… понимаешь, смерть.
Сказал и почувствовал легкое, теплое движение ее руки.
— Я понимаю, — не вдруг отозвалась Ирина, глядя на него, и у нее были какие-то странные, далекие глаза, и ему показалось, что он уже хорошо знает этот строгий, немного грустный взгляд, что он встречал его много-много раз с тех пор, как помнит себя.
14
В этот же день в сумерки пришел Васильев, весь пропахший махоркой, неторопливый и какой-то помолодевший. Александр никого больше не ждал, готовил ужин, и в темном прямоугольнике двери фигура Васильева выросла бесшумно; выпрямившись, Александр запрыгал к нему на одной ноге.
— Павлыч… Пришел? — спросил он с плохо скрытой радостью. — А я думал — сердишься. Словно колдун: раз — из ничего и явился. Проходи, проходи, ужинать будем. Честно говоря, соскучился по тебе. Ну, здорово.
— Здравствуй, Сашка, здравствуй, зачем же на тебя сердиться, я этого не люблю. Хромаешь, чертушка?
— Это для важности, а так ничего. Страху я, правда, натерпелся, под водой-то схватило за ногу… Корягу притащило невесть откуда. Жуть… Садись, Павлыч, я пока поесть соберу.
— Ладно, ладно, не обращай внимания, сяду. Я к тебе просто так, на огонек по старой дружбе.
Васильев тронул порезанный во время бритья подбородок и подумал, что давно здесь не был, с тех пор, как не стало хозяйки; тяжело было приходить в запущенные углы, сразу напомнившие бы еще о каких-то надеждах, человек при всей своей мудрости невероятно глуп и даже за секунду до конца тешится розовой жижей, и все ему кажется, что без него мир пропал бы. Вот и сам он держался, держался, а вдруг прорвало, стал что-то вспоминать, придумывать, марать бумагу, но, слава богу, как говорят, нечистый изошел, и кончено. А женщина была хорошая, незаметная, в этом доме он привык, до этого ведь совсем с людьми не мог, здесь он находил некоторое облегчение, следил за неслышными хлопотами хозяйки, за ее неторопливой походкой; чувствуя его взгляд, она иногда оборачивалась, улыбаясь серыми глазами, у Сашки совершенно ее глаза, иногда даже не по себе от этого. А как она не любила, если он приходил пьяным, плотнее куталась в пуховый платок и уходила из комнаты, и он, пьяно посмеиваясь ей вслед, глядел поверх двери, на чучело белки, оно находилось там и теперь, и был запоздалый стыд за себя, за то, что она почти не знала его трезвым; видать, было у него это серьезно и глубоко, если даже он к Сашке не мог по-прежнему относиться, старался как-нибудь не остаться надолго вдвоем. Здесь, разумеется, был и другой предлог, он никак не мог простить себе того случая, когда смалодушничал перед жизнью, решил все разом покончить. Нехорошо это было, и Сашка с тех пор не мог его уважать по-прежнему. Человек, оказывается, меньше всего знает сам себя. А если разобраться по-настоящему, так что для него в жизни этот парень, спросил он себя, глядя на возившегося у плиты Александра. То время, когда они были привязаны друг к другу, давно прошло, у Сашки сейчас своя взрослая жизнь. А может, в этом и причина, сказал он себе неожиданно, он уходил в свою жизнь независимо от тебя, а тебе этого не хотелось; ты вдруг вообразил, что имеешь какое-то право на его жизнь и душу, а какое же это такое право, кто его тебе дал? И зря ты на него сердишься, парень как парень, звезд с неба не хватает, и, как бы ты ему ни объяснял, он все это поймет по-своему, не так, как бы этого хотелось тебе самому, и, следовательно, не стоит вообще заводить такой разговор. Ну, не хотел видеть, не приходил, и ладно, умели же они раньше быть рядом и молчать; хлопотавший у плиты Александр оглянулся на него, кивнул дружески, сказал, что картошка готова, и сдвинул кастрюльку с огня. В отверстие вырвалось пламя, и Александр придавил его кружком, отряхнул руки и подошел к столу.