— Но они сложили его, — сказал я. — И теперь они покорны и молят о пощаде.
— Раз подняв оружие, — процедил Птолемей, затушив сигарету о тонкую золотую пластину на груди лошади и тут же закурив новую. — Они определили свою судьбу. Мятежники умрут!
Габиния еще не было, и гонец, передавший мне его слова:
— Прекрасная, прекрасная работа, — так вот, этот гонец сказал, что Габиний не прибудет в Пелузий раньше, чем через три часа. Действовать нужно мне. Дух у меня захватило от осознания того, что я сейчас — это Рим. Я, как префект конницы, самый высокий по званию римлянин, который находится здесь, и я говорю от имени своей великой страны.
Думаю, тогда и было решено, что я стану политиком, вот это чувство — оно не покидает тебя больше никогда. Желание быть значимее, чем человек, говорить голосом целого государства.
Решать должен был я, милый друг, и решать мне предстояло немедленно. Я чувствовал дрожь города, его жители взывали ко мне. Мы стояли на главной площади, и окна домов напротив ожили, тут и там мелькали чернявые головы. Какие у них смешные маленькие домики, думал я, каменные, но будто бы из песка.
Соберись, великолепный Марк Антоний, пусть твое порочное, но доброе, хотя бы в самом центре, сердце подскажет тебе путь. Я смотрел на Птолемея секунду, может, две. Цвет его лица был нездоровым, а тени под глазами — просто чудо как глубоки.
Он тяжко болеет, подумал я, и боится смерти. Вот почему так яростно и страстно хочет вернуть свою страну, и с такой злобой смотрит на мир. Это все от страха.
И я сказал на греческом и громко, так, чтобы все, понимающие этот язык, могли разобрать мои слова.
— Время уничтожит нас всех, и одна судьба у царя и нищего, египтянина и римлянина, однако время не в силах бороться с двумя вещами: великим злодеянием и великим милосердием. И то и другое выше нас, эта память сердец остается, когда нас уже нет.
Птолемей буквально в затяжку выкурил сигарету и бросил ее в свою золотую плевательницу, которую протянул вовремя подоспевший раб. Я сказал:
— Великий правитель совершает великие вещи, благодеяния ли, злодеяния ли.
Выбор, как говорится, за тобой, мудила.
Что до меня, спасибо прекрасному греческому образованию, которое я успел получить перед моим приключением.
На латыни я добавил:
— Рим не одобряет убийства беззащитных людей.
— Правда? — спросил Птолемей. — Значит, Рим осудил был разрушение Карфагена?
Ути-пути, какой знаток истории, подумал я. Еще я подумал: ну, если у тебя хватит соли, чтобы засыпать здесь все, вперед, дружок, вяль мясо.
Но язычок-то прикусил. Вместо этого я ответил как можно спокойнее, стараясь, по возможности, не выдать своего волнения.