— О Владыка, дай мне искать не столько того, чтобы меня утешали,
сколько того, чтобы я утешал;
не столько того, чтобы меня понимали,
сколько того, чтобы я понимал;
не столько того, чтобы меня любили,
сколько того, чтобы я любил.
Ибо отдавая, мы получаем;
забывая о себе — находим;
прощая — обретаем прощение;
умирая — воскресаем к жизни вечной.
Я поглядела на него, Толик чесал череп с кинжалом на шее.
— Приколись, — сказал он. — У меня в детстве тут был зудень чесоточный. И ходы прям делал, приколись! И до сих пор как будто чешется, такая фантомная почесуха нападает.
— Рада за тебя, — сказала я.
— Во, Ритуль, хорошо, радость — это правильно, ради этого и живем на Земле.
Вдруг Толик остановился, так резко, что я в него врезалась.
— Что? — спросила я.
Мы стояли у обычной, серой, с полосами цвета грязного песка под балконами девятиэтажки.
— Толик?
Он стоял и не двигался, только смотрел, пожевывая сигарету, глаза у него так сияли. От рассеянного в пасмурном небе света татуировки его казались синее и пронзительнее, почти такими же отчаянно цветастыми, как радужка его глаз.
Толик сказал:
— Во, я здесь вырос.
— Ты вырос в Партизанске.
— Ну да. Вот в такой же вот общаге. То же здание, один в один.
— Типовое строительство, — я пожала плечами. — Пошли?
— Не, — сказал он. — Я хотел знака, во мне знак.
И он потащил меня за собой к общаге, которая не имела к нему ни малейшего отношения.
Я не понимала, зачем мы здесь, никого не знала, и мне было, честно говоря, даже жутковато. Мрачное, серое здание нависало надо мной, будто строгий взрослый над провинившимся ребенком.
— Один в один, — сказал Толик. — Че, можешь себе представить?
В подъезде оказалось темно и странно пахло, травянисто и сладко, но вместе с тем противновато. Лестница была щербатая, краска на стенах облупилась и слезала клочьями, будто кожа с человека, погибающего от лучевой болезни.
Я подумала, каково это, каждый день, собираясь на улицу, видеть заплеванную лестницу, ее надтреснутые и ненадежные ступени, жухлую, удавленнически-зеленую краску.
А еще чувствовать этот запах.
Странно, Верхний Уфалей был больше Вишневогорска, но общага отдавала железным привкусом безысходности, каким-то нечесанным, немытым ужасом нищенства куда сильнее.
В темном подъезде Толик раскинул руки и глубоко вдохнул.
— Во, — сказал он. — Прям как дома я себя почувствовал.
Он улыбался, хотя я бы на его месте, скорее, плакала.
— Знаешь, на каком этаже я жил?
Я постаралась спросить так, чтобы Толик не подумал, будто мне интересно.
— На каком?
— На девятом, — сказал он. — Пошли. Сейчас покажу, все они одинаковые.