— Из-за денег? — спросила я.
— Да не столько-то. Денег на жизнь заработать легко, но хочется почему-то больше. Всегда. И я так вот расстроился ужасно, тоска меня взяла. Ни за что умерли, не герои ни хера. Страшно, наверное, так умирать. Жить — нормально, а умирать — страшно. Вот, а они молодые были мужики совсем. Мне ща сорок лет, приколись? Я себя так не чувствую. А тогда ваще ребенком себя ощущал.
Он снова закашлялся, царапнул мафорий Богородицы на груди.
— Больно, — сказал он.
— От того, что они мертвы?
— Не, в груди. Бронхи болят, наверно. Как ты думаешь, Витек понимает, нахера все это было?
Учитывая папино состояние (финансовое, а не душевное) я полагала, что он понимал.
Вдруг мне стало тепло и ясно от того, что Толик рассказал мне что-то такое личное, чувствительное. Он выглядел таким беззащитным и открытым. Моя мечта посмотреть на кого-то без кожи сбылась.
Я протянула руку и погладила его по колючей щеке.
— Это очень тяжело, — сказала я. — Что никто не пожалеет ваших друзей.
— Во-во, — сказал Толик. — Никто не пожалеет их, бедняг. И виноваты они во всем сами. Это, знаешь, типа ты ребенок, расхерачил дома вазу, не знаю, и получил ремня. И ты как бы сам виноват, и ремня заслужил своего. И никто тебя не пожалеет, потому что ты вазу расхерачил. Только все хуже еще, если ты не вазы херачил, а жизни человечьи.
Я кивнула. В целом, понять Толикову драму я могла. Он был грешник, и друзья его были грешниками, но между ними уже пролегла существенная разница. Толик остался жив и мог еще спешить творить добро.
— Спасибо, Ритуля, — сказал мне Толик, сказал очень искренне. — Ваще-то я об этом ни с кем не говорил еще. Да и кому это понятно ваще.
Толик снова обнял меня. От него пахло потом, но почему-то этот запах мне был приятен, такой отчетливо мужской и чужой, и странным образом успокаивающий.
Я чувствовала себя нужной, и я гладила его, жалела и ощущала, что Толиково сердце на это отзывается.
Так, в обнимку, мы дошли до одного из ничем не примечательных домов, такого же пятиэтажного, длинного и бессмысленного, как все другие.
— Толик, — сказала я. — Вы ведь меня не обидите?
— Неа, — сказал Толик. — Че ты думаешь, в рабство торчкам местным тебя продам?
И он так захохотал, что чуть не задохнулся, и еще долго скреб длинными, сильными пальцами по зеленой краске двери. А я совершенно не поняла, в чем шутка. Но мое настроение и вправду улучшилось, хотя Вишневогорск был до невозможности депрессивным городом.
Может быть, я просто никогда не была в настоящем подъезде настоящей хрущевки.
Подъезд был темен, как пещера. Пахло там тоже как в пещере, в пещере, обитатель которой еще не придумал выкидывать объедки. А жил очень-очень долго.