Осень женщины. Голубая герцогиня (Бурже, Прево) - страница 212

«Если бы я хотела?» повторяю я. и отвечаю: «Право, я слишком глупа, что не хочу! Я не всегда буду такой!…»

- Вы всегда будете такой, - сказал я, снова беря ее за руку, - потому что глупость эта заключается просто в обладании тем, чего вы полагаете, нет у Жака, то есть сердцем. Впрочем, и у него по-своему, оно есть, - прибавил я, - и вы будете того же мнения сегодня вечером или завтра вечером…

- Вы меня не знаете, - возразила она, нахмурив свой хорошенький лобик и с сердитым трепетанием прелестного ротика, приобревшего снова выражение горечи. - Надо, чтобы и он тоже высказал смирение, чтобы много дней вымаливал свое прощение. Вы вчера видели меня только слабой и влюбленной женщиной. Но во мне сидит другая, дурная. Вы сейчас познакомитесь с ней. И есть еще другая - гордая… Но оставайтесь все-таки моим другом, - продолжала она с внезапным переходом к грусти после своей досады. Прелесть этой неожиданной перемены вызвала легкую грустную улыбку на ее устах. Она отерла платком две крупные слезы и прибавила, пожав плечами, детским тоном, так мило противоречившим трагической речи, которую она перед тем произнесла. - Я слышу, мама возвращается. Не надо, чтобы она заметила, что я плакала. Уж если я, к стыду своему, лгу, так будем лгать хорошенько…

Каково было слушать эти речи человеку, охваченному, как я уже был со вчерашнего дня, страстным сочувствием, испытывающему такое трогательное участие, которое было, конечно, - к чему отпираться от этого теперь - настоящей любовью! Да, любовью! Весь день после этого признания, так непохожего на то, которое я слышал накануне, я не мог ничего делать и только вспоминал каждое ее выражение, спрашивал себя: «Была ли она искренна? Возможно ли, чтобы отчаяние заставило принять такое ужасное решение? Передо мной вставал образ толстого Турнада и я видел блеск разных глаз этого ужасного человека, как бы выделявшихся светлым пятном на его красном лице. Теперь, припоминая их выражение, я видел в них волю, которую накануне не сумел прочесть, волю развратного и настойчивого богача, который упорно добивается своего и пристращается к одной определенной женщине. Одновременно я видел пред собою Жака таким, каким оставил его сегодня утром, и взгляд его, когда он говорил о своем намерении порвать связь с Камиллой.

Казалось, однако, невероятным, чтобы он мог предвидеть ту степень ответственности, которую он брал на себя. Я старался убедить себя, что в характере этого в сущности безобидного комедианта-писателя было больше напускной, чем действительной испорченности. Во всяком человеке, который так выставляется напоказ, хотя бы он делал это из расчета и своего рода политики, как Жак, всегда есть некоторая доля ребячества. Не был ли он лучше, чем казался, лучше чем его парадоксы? Кто знает, не возбужу ли я в его сердце раскаяния, высказав ему прямо и откровенно мое впечатление о том зле, которое он может причинить бедной девушке? Ведь существует же известная честность чувства, известная порядочность в делах сердца, как есть профессиональная честность и порядочность в денежных делах. Сколько анархистов в теории признают на практике эту денежную порядочность. Они проповедуют уничтожение наследственных прав, а не обсчитывают вас ни на один сантим, давая вам сдачи. Почему бы и Жаку не проявить некоторой совестливости и честности ввиду, без сомнения, дурного поступка, который он может совершить или не совершить. Все эти рассуждения привели к тому, что, взвесив все, что было за и против, и решив переговорить с ним, я снова отправился около шести часов на площадь Делаборд. Молана не было дома. Я пошел в клуб в надежде, не будет ли он там обедать, как накануне. Он там не обедал. Видя, что нет возможности поймать его, я хотел, по крайней мере, снова переговорить с той, которая была причиной этих моих бесплодных попыток, с обворожительной Камиллой Фавье, нежный силуэт, голубые глазки и трогательная улыбка которой преследовали меня с тем более непреодолимой неотступностью, что я оправдывал ее своею жалостью. Это был предлог, которым я прикрывался пред самим собой, направляясь к Водевилю. Я пришел к театру еще до окончания первого акта. Моя слабость вдруг пробудила во мне стыд, и я колебался входить или нет. Я вижу себя еще обходящим вокруг круглого фасада театра и смотрящим поочередно то на лестницу со стороны бульвара, ведущую в зрительный зал, то на двери улицы Шоссе д-Антэн, служащей для входа артистов. Наконец, я решаюсь переступить порог этой последней двери, видя толпой выходящую публику в антракте…