Педро Мигель настолько отдался новому делу, что посвящал ему все свое время не только ночью, но и днем. Юноша неустанно рыскал по лесным зарослям в поисках места для ночного собрания или задумчиво сидел где-нибудь на одиноком холме, откуда открывался вид на горные вершины, склоны, ущелья и лощины, — всюду, куда, как чудилось его разгоряченному воображению, проникал крылатый голос, разносивший окрест его имя: «Педро Мигель! Педро Мигель! Педро Мигель!»
Все это Педро Мигель мог делать благодаря предоставленной ему полной свободе в доме Хосе Тринидада Гомареса, который испытывал к приемному сыну какое-то суеверное почтение, парализовывавшее его отцовскую власть.
Педро Мигель, вспоминая уговоры Гомареса не злоупотреблять своими молодыми годами, с презрительной усмешкой восклицал:
— Это я-то влюбился! Будто нет на свете других более достойных для мужчины дел, чем влюбляться в женщин!
И, насупив брови, он шел, гордо вскинув голову и крепко сжав кулаки, напряженно прислушиваясь к внутреннему голосу, звавшему его: «Педро Мигель! Педро Мигель! Педро Мигель!»
Газеты, принесенные из дома священника, скоро были прочитаны от корки до корки. Но Педро Мигелю теперь уже не были нужны чужие слова, он сам, на свой страх и риск, посвятил себя новому делу, на которое натолкнуло его чтение газет. Он говорил, и рабы слушали его, храня гробовое молчание. Он будоражил людей, напоминал им о совершенных против них злодеяниях, взывал к их чести и, наконец, провозгласил:
— Надо уходить в лес и начинать войну против мантуанцев!
Услышав такие речи, Тапипа и Росо Коромото только молча переглянулись, точно спрашивая друг друга: «Как ты на это посмотришь, манито?»
В ту ночь на бесчисленных тропинках, по которым возвращались в свои бараки и ранчо с тайного сборища рабы, слышалось глухое напряженное бормотанье:
— Педро Мигель! Педро Мигель! Педро Мигель!