— Неробь ты, праздный человек, кружишь вроде лешего, а о завтрашнем дне не думаешь... Голову держи поклончиво, а то сронишь невзначай, — выругался уполномоченный и, уходя, бухнул дверью.
В окошко видно было, как он идет и закуривает на ходу папироску.
— Да-а, — закачал Митроша головой, — негодному человеку весь свет поперек стоит.
Посидел, поморгал сочащимся глазом, вздохнул горько, будто хоронил кого:
— Э-эх, солона ты, слеза мужицкая, всякий тебя пролить норовит... Прости, Матвевна, за правду, в доме твоем молвленную, не обернулась бы она бедой тебе. Надо ли! Свой своего стал опаситься. Дичаем. Сердцем дичаем, зверя в себе растим.
И потянул с гвоздя у порога шапчонку. Вздыхал собираясь:
— Охо-хо, весь свет внаклон, метет поземица — смуть, смуть. Как жить дальше? Дым костров разожженных глаза ест, не выслепил бы. Кривословие, разрастающееся захолустье души — вот что страшно. Я хожу, я вижу — растет оно. Ох, если изопьем сию чашу до дна, похмелье долгим и горьким будет... Прощай, Матвевна. Не свидимся, поди. Опасным я становлюсь человеком: лишнее вижу, лишнее говорю, а молчать — душа не привыкла.
Вышел ко двору, поглядел на зацветающий сад за сараем, сказал:
— Диво дивное: из мертвой земли растут цветы живые. Научиться бы секрету сему: мертвое превращать в живое.
Поднял лицо к небу, стоял и дышал его чистым голубым вершинным воздухом, потом пошел — дальше, дальше и скрылся за степью.
Больше он у нас на Лысогорье не бывал. Может, и его пометили крестом в списке живущих, отловили, исполняя директиву, а может, и помер где в одночасье... Могла бы рассказать дорога, по которой ушел он. Она наверняка знает, как сложилась судьба его. Дорога все помнит, но — молчит, а я говорю: мертвые не велят молчать мне.
Помню учительницу мою в первом классе Ольгу Емельяновну Рыбак. Помню, как тосковала она об увезенном в Сибирь брате — слово лишнее не подумавши брякнул. Принесет, бывало, на урок пения патефон из дому, поставит пластинку о бродяге, как бежал он «по диким степям Забайкалья», слушает и плачет, роняет на наши тетрадки тяжелые девичьи слезы. Слезы ее и поныне горят в моем сердце каплями боли и требуют — говори!
— Говори, — требует из небытия Митроша и тысячи тысяч сыновей России, отловленных по разнарядкам Головиными и затерявшихся в медвежьей глухомани тайги и в гиблых снегах Севера. Все они, отошедшие до времени, глядят из небытия, и требуют, стучат в двери совести:
— Говори!.. Говори за нас, ушедших. Говори тем, кто живет, говори, чтобы они могли жить дальше, говори во имя жизни, чтобы не вернулось былое, чтобы снова опасно не горели в Совете по ночам окна и не решали бы двое — кого?