Федор (Споров) - страница 5

– Вота, вота, – тотчас и всхлипывала Анна, – полюбуйтеся, послушайте…

И тогда Федор предлагал прогуляться – до магазина…


Он не раз бывал у меня в К., заходил и в редакцию, всякий раз поражая сотрудников отдела: с одной стороны, застенчив, ну, красная девица, с другой – настырный до невменяемости, когда дело доходило до обсуждения его стихов или рассказов-коротышек… А потом как-то вдруг он замолчал – ни самого, ни писем. А тут и оказия – на летучке редактор объявил:

– Был у нас автор, Гурилев. Да, Федор Гурилев, стишки, что ли, печатали. Думаю, надо воздержаться… Не давать – ни строки.

Естественно, вопрос:

– А в чем дело?

– Да дело-то, – говорит, – простое: вот письмо прислали, из райкома партии. – И редактор зачитал уведомление: Гурилев, Федор Яковлевич, заявил в парткоме завода, что он человек религиозный и сдал партийные документы… – В религию мужик ударился, в секту, что ли, записался или так… спятил. Ничего страшного, но с публикациями и впредь воздержимся, дело ясное, – подвел черту редактор.

Я был поражен не столько самим фактом – хоть и редко, подобное все-таки случалось, – сколько тем, что Федор-то для меня потемки, Федора-то я не знаю— и это после стольких лет товарищества! Каждое его письмо, каждая в прошлом наша встреча стали вдруг для меня переиначиваться. (Но так он и ушел, до конца не раскрывшись.) Тогда же, после партийной оказии, я поспешно взял командировку «в сторону Федора».

Он отпустил бороду – седая, окладистая. Но даже борода не могла скрыть – очень он постарел. Его корежил фронт, корежил Север: отнимались ноги, изводила головная боль – давление. Ко всему, и в глазах поселилась болезненная недоверчивость.

«Подергали, видать, мужику нервы», – решил я.


…И что со мной, что во мне, что вокруг – творится что-то, а не понять – что? Недоброе что-то, нездоровое. И раньше бывало, в заочно-институтскую бытность, тогда и в школе с перегрузкой работал, творилось неладное: только голову на подушку – и глаза вроде открыты, а уже шум, наваливается нечто бестелесное, впрочем, весомое и нутром осязаемое, то под детский крик или вой, то сапой, и давит – мучительно, тяжко, до холодного пота. Наверно, и есть домовой. Нервишки сдали, и причины тому были… Теперь же – другое. Не раз уже замечал: в характере моем, в поведении, в поступках как будто что-то чужое проступает. Заговорю, а не своим голосом, с посторонним звучанием. И сознаю: так вот прямо – и сам не свой. А потом привыкаю, а может быть исподволь, незаметно чужеродность отступает, уходит из меня.

Записываю, что вспоминается о Федоре, и чувствую: не то делаю, не то записываю, не так записываю. «А как?» – без досады думаю…