Переплывшие океан (Гладьо) - страница 53

Человека, смотрящего на небо.

42.

Я хотел быть честным – я буду честным до конца.

Ровно 23 минуты назад, в 16:16 часов на моих отстающих на три минуты настенных часах, я лежал в позе трупа и пытался убедить себя, что люстра не сорвется с потолка и не придавит меня насмерть железным основанием, которым она крепится к потолку, и своими железными цветами. Я закрывал глаза, делал долгий вдох и еще длиннее выдох, но видение не уходило, и я открывал глаза проверить, что она все еще на месте. На моей левой руке несколько дней назад я начертил фразу, схожую на отрывок из священного писания, напоминавший мне, что страха больше нет. И каждый раз, когда, проходя вдоль дома, надо мной вдруг осыпалась крыша и медленно обрушались балконы, я настойчиво отводил взгляд к руке, где уже стиралась волшебная надпись, призванная меня успокоить. Но я начал привыкать к ней, и вглядываться в буквы приходилось все дольше. Постепенно она и вовсе начала отталкивать меня назад в пропасть, и я понял, что так рождается новая мания, новые ритуалы. Я стер надпись вечером в ванне, тер ее мылом, но слабый след оставался. Тогда я ногтем начал оттирать старую кожу, делая ее красной, но чистой. Возможно, стереть волшебные слова было ошибкой.

Иногда я думаю, обратимо ли все это. Не оставило ли мое прошлое на мне шрам, остающийся белым на солнце, такой гладкий, что хочется водить по нему указательным пальцем. Тогда я иду на кухню, где мою руки холодной водой. Не сушу их ничем, лишь встряхиваю лишние капли. Из шкафа достаю последний чистый стакан стекла, большой, как моя ладонь. Заливаю его водой почти до края и жадно выпиваю залпом. Вода холодит все внутри, и я чувствую, как она проходит по мне все ниже и ниже. Я вновь заливаю его, уже наполовину, и так же уверенно, но менее быстро, опустошаю стакан. Со стуком ставлю на стол, двигаюсь к большой комнате. Там меня ждет она – тихая люстра с железными цветами и потухшими лампами. Теперь мы вдвоем, и я покажу ей, что я изменился. Я изменюсь и сяду под ней. Нет, я не буду смотреть на нее, выжидая. Я брошу быстрый взгляд, какой бросают на нечто обыденное и непримечательное. Усмехнусь и начну писать в дневнике.


Надо же! А я ведь мог убить себя! Да, легко. И ведь были возможности!

Я же почти сошел с ума, кто бы мог подумать! Да только взял и не сошел. И никого не убил – ни себя, ни других. Я за свою жизнь убил лишь сотню-две насекомых и кустовую розу, о которой не смог позаботиться. Розы я люблю сильно, до безумия, люблю их запах, их лепестки на ощупь. Уважаю их слабость, их уязвимость. Вижу в них гордость, но не вижу гордыни. Они требовательны к себе, как любое великое творение, как деяние гения. Я посягнулся на сокровенное лишь раз, когда хотел укротить их дикость, их тонкую красоту. Я хотел поработить запах роз, заставить его служить мне. Поставить себя выше Их. Осенью я выкупил куст у знакомых, но не удосужился дать им новую землю. Лишь дал воды слабым, больным корням, и установил на письменном столе рядом со всеми писаниями. Как же было прекрасно писать среди роз! Отвлечься, чтобы уткнуть свой нос в мягкую плоть бутонов, втянуть все ароматы поглубже, насытиться и с кружащейся от сладости головой продолжить работу. Но они увядали под атакой слепых и безносых мошек, что пускали желтую хворь по листьям моей красоты. Я отрезал по листу, потом и по ветке. Но я не мог обезглавить ее. Четыре красные головки стояли так пусто на голых стержнях, и все это имело ужасно жалкий вид. Через пару дней они начали осыпаться, а всепожирающие мошки плодились и основались надолго в моих тетрадях, стаканах и засушенных листьях. В воскресенье я выкинул ее с балкона.