Понять, как все это происходило, нам, как всегда, помогают древнеримские историки и государственные деятели Гай Юлий Цезарь и Публий Корнелий Тацит. Цезарь описывает таких «воинов-интернационалистов», оставивших свои родные поселения, странствующих по землям Германии, устремляющихся на помощь Ариовисту, вождю германцев-свевов, бросившему Риму вызов в Галлии. Эти люди порвали связи со своим племенем, они не чередуют больше занятие сельским хозяйством с войной. Более того, война – их единственный промысел. Тацит пишет о таких людях следующее: они обладают беспокойным темпераментом, воинственным духом, им наскучила мирная жизнь своего рода, претит работа в поле, уход за скотом. Их тяготит привязанность к матери-земле, в которой спят вечным сном предки. Они не любят труд, им скучен покой. Мир, по их понятиям, синоним праздности, ленивого и скучного безделья. Единственная их отрада – война.
Если на родине они не могут найти себе подобное удовольствие, то отправляются в дальний путь по первому зову мало-мальски известного, а уж тем более – знаменитого, удачливого и победоносного вождя вроде Ариовиста.
Таких Лев Николаевич Гумилев называл «пассионариями» или «людьми длинной воли».
Благодаря воинам, ведущим импульсивный образ жизни, появляется тенденция, потенциально способная взломать привычный образ жизни в оседлом и замкнутом роде. На авансцену выдвигаются новые впечатления и переживания: амбиция, стремление первенствовать, повелевать, пристрастие к авантюре, жажда богатства, вкус к острым ощущениям. Будничное течение жизни вызывает у них тоску. Жизнь племени была подчинена неконтролируемой силе судьбы, фатума. И против этой воли судьбы началось восстание. Тацит, повествуя о странностях хаттских воинов, чье гнездо было в верхнем течении реки Визургия (современного Везера), замечает, что они склонны «считать счастье в числе сомнительных, храбрость в числе верных благ». Судьбу можно если и не подчинить себе, то по меньшей мере воспринимать не пассивно. Пока предначертанное не свершилось, его не стоит считать неизбежным и неконтролируемым. Единственное, на что можно положиться, чему можно спокойно довериться, – это военная доблесть.
Так зарождается «культура доблести», не вполне соответствующей римскому понятию «доблести» – «виртус» (virtus), которая на протяжении столетий будет характерной и чрезвычайно показательной для жизни Запада. При этом речь здесь идет не о некоторой сумме этических и гражданских ценностей, которые содержались в римском понимании virtus. не о семантическом обновлении термина, происшедшем под влиянием христианства, и не о его классическом «возрождении» на пороге Ренессанса.