Люсинда поднялась и осторожно взяла в руки «Апассионату». Ноты были старинными, бумага пожелтела и в некоторых местах просвечивала. Люсинда снова вспомнила: Михаэль играл в тот вечер сонату наизусть. Наверняка, он не был бы против, если бы она взяла эти ноты себе… Это все, что у нее останется на память о нем: «Апассионата», да еще пейзаж с видом заснеженного розария, написанный, когда Михаэль стоял рядом. Люсинда знала — она никогда в жизни больше не создаст ничего подобного. Она постояла еще немного, стараясь запомнить комнату Михаэля во всех подробностях, и, бережно прижав ноты к груди, вышла.
* * *
Декабрь 19.. года, Баден, Нижняя Австрия, отель «Вилла Гутенбрунн».
Моя дорогая сестра! К своему стыду, уже несколько лет не посылал тебе вестей. Я уверен, что ты жива, иначе я бы почувствовал, что остался совсем один на этой земле. С тех пор, как мы покинули родину, я имею крайне мало вестей оттуда — и даже рад этому потому, что совсем не понимаю, что там происходит и что будет со всеми вами.
Я никогда не забуду тот день, когда мы с Анной и нашим сыном садились в Севастополе на пароход, уносивший нас прочь от родной земли. Это был ноябрь, тысяча девятьсот двадцатый год. Со мной уезжали пятеро моих товарищей-офицеров. О, что я испытал тогда, когда, мне сказали, что пароходы уже переполнены и возможно получить лишь три пропуска вместо восьми — если я желаю, то могу воспользоваться ими. А мои сослуживцы останутся здесь, на милость подступающих к городу красных… Я тогда настолько устал и отупел, что не смог придумать никакой лазейки — и согласился. Я, полковник белой армии, позорно бросил своих друзей… Больше мы ничего о них не знали. Ты, наверное, слышала, что плыли мы, по сути, в никуда… Но я сохранил свою жизнь и жизни жены и сына. Имел ли я право так поступить, или мне следовало остаться в Крыму и принять свою судьбу? Я не знаю.
Нас высадили на острове Лемнос. Не буду описывать те лишения, которые мы пережили там. В конце концов, вам, кто остался в красной России, наверняка было не легче. Скажу лишь, что, перезимовав на Лемносе, мы с Анной решили добраться до Франции — ведь не может же быть, что мы, культурные, образованные люди, не смогли бы найти себя там.
У меня ничего не получилось, Наташа. Я надеялся спасти семью, вырвавшись из России — и жестоко обманулся. Возможно, я оказался слишком слабым и никчемным, возможно, просто разуверился во всем. Я ничего не хотел, превратился в существо без воли и мыслей…
Но не это главное. Здесь все мы, белые эмигранты — второсортные люди на второсортной работе, со второсортными чувствами. Те лишения и ужасы, которые мы испытали в семнадцатом году, кажутся мне теперь куда менее унизительными, ведь тогда нас поддерживала надежда — и ненависть. Теперь же мне некого ненавидеть и не на кого пенять. Я не могу приспособиться к этому существованию! Нет, я не страдаю по блеску и роскоши, что навсегда потеряны для нас. Но унижение — единственное чувство, что преследует меня с тех самых пор, как над нами больше не висит угроза жизни. Тяжело ли мне быть зависимым, заниматься бессмысленным физическим трудом и получать гроши? Я мог бы со всем этим смириться, если бы оставалась хоть малейшая надежда. Мы никому здесь не нужны! Какой толк от бывшего полковника, знающего несколько языков, играющего на фортепиано и скрипке! Да, я страдаю и понимаю, как жалки мои страдания, как много в них пустой гордыни — и ничего не могу с этим поделать…