А вот и знакомый хуторок.
По всему склону горы — воронки от снарядов. В стене дома — следы пуль.
По двору с лаем носится собака.
Тут большое горе.
Не слышно веселых девичьих голосов. Монтю с группой литовцев немцы повели вроде бы рыть окопы, а Ядвися больная, лежит без памяти и бредит, несчастная:
— Ни с места! Ни с места! Спасите!
VII
На Вержболовских позициях немцы остановились и стали закрепляться. Жители ближайших хуторов покинули дома и увели с собой скот. Ян Шимкунас тоже отправил свою семью в тыл, но сам остался на хуторе.
Целые дни он просиживал в холодном доме, накинув на плечи жупан, а по вечерам выходил на улицу и дрожащим от страха голосом спрашивал у солдат:
— Что, не собирается герман отступать?
Всем частям был отдан приказ: мирных жителей не трогать и за все платить. Но, отстояв тут месяц, многие солдаты не выдерживали — особенно когда запаздывал фуражир с хлебом — и отправлялись на хутора.
Однажды утром Ян обнаружил, что ночью кто-то разорил его пчел в поисках меда.
Мимо проходили солдаты, и Ян, ни к кому конкретно нв обращаясь, вслух высказывал свою обиду:
— Ох, боже мой, боже! Зачем было губить моих пчелок? Немцы грабили, а тут еще и свои...
Молчали солдаты.
Изредка старика навещала Домицелия. Клала на стол хлеб, наливала какую-нибудь похлебку или крошила сыр в теплую воду и кормила мужа. Ян жадно хлебал и жаловался, что и картошка исчезает из копцов, и в кадки, которые были вынесены в сад на случай пожара, кто-то забрался.
Старуху же больше волновала судьба ее детей.
— Где же наша Монтенька? Жив ли Блажис? Почему ничего не пишет Доменик и сам не едет? — сквозь слезы спрашивала она.
Спустя месяц немцы отошли еще дальше. Вернулась домой Монтя, вернулись из плена и работники-литовцы, девчата, молодицы. Пришли еле живые, черные, как земля, изможденные.
Монтю едва узнали.
Следы нечеловеческих страданий, пережитого стыда и насилия страшной печатью легли на ее облик.
Мать с горькими рыданиями обняла несчастную дочь. Монтя с трудом отвечала на ее вопросы и никак не могла успокоиться. По ее бледному худому лицу текли слезы, оставляя за собой грязные полосы. Одежда была измята и изорвана.
Девушка прижалась к больной сестре, потом к матери и заголосила:
— Мамуленька родимая! Пусть бы меня лучше убили, чем так опозорили...
Спустя несколько дней Домицелия, опасаясь, как бы дочь не тронулась умом, повела ее к священнику.
Тот лишь сочувственно покачал седой головой:
— Молись, Монька, божьей матери. Родится ребенок придется, воспитывать. Все в божьей власти...
— Не хочу я ребенка,— заливалась слезами Монтя.