Роман Нелюбовича (Велесов) - страница 52

— Хотите?

Хочу. Наверное. Беру бутылку, осторожно, чтобы не запачкать горлышко помадой, делаю глоток. Во рту горечь, в душе раздражение. Я кашляю, морщусь, он переминается, смотрит виновато.

— Извините…

Качаю головой: всё в порядке, просто я никогда не пробовала коньяк. И впредь не буду. Горячий шоколад вкуснее. Достаю из сумочки красочный буклет — на фоне дымящейся чашки какао белая роза и коробочка с зефиром, показываю ему, но он вяло усмехается:

— Глупости. Глупости… Это только сначала всё хорошо — цветы, конфеты, ощущение праздника. Потом приходит усталость, начинаются упрёки, разочарования, хочется взять и плюнуть. Но уже поздно: общая жилплощадь, общие дети, машина, собака — и всё это надо… всё это надо делить, а делить не хочется. Вот и получается, что краски, которые были такими яркими, вдруг оказываются тусклыми, — он передёргивает плечами. — Но в действительности тусклыми они были всегда, с самого начала, просто в то время этого никто не замечал.

Он говорит так, будто продолжает прерванную беседу, будто мы давно стоим под этим каштаном, пьём коньяк и рассуждаем о жизни. Его голос глух и сер, как весь этот день. Но у дня есть надежда, что солнце выглянет снова, у голоса надежды нет.

— Когда женщина становится слишком доступной, — он вновь усмехается, — интерес к ней пропадает. Ты начинаешь смотреть на других женщин, искать в них те краски, которые видел когда-то, находишь, но понимаешь, что они тоже тускнеют, только намного быстрее. Ты кидаешься в одну сторону, в другую, а в результате — новые упрёки, разочарования, дети, машина…

Он встряхивает бутылку, пьёт, несколько капель падает на подбородок и по рыжей щетине скатываются к шее. Запах спирта перебивает запах дождя, и я возмущённо отступаю назад. Неправда, нельзя так думать — краски остались, надо лишь вновь их увидеть: съездить куда-нибудь вдвоём, встретить рассвет, постоять под дождём, промокнуть и прижаться друг к другу, согреться. И краски вернутся, обязательно вернутся. Но мужчина не хочет этого слышать; он допивает коньяк, ставит бутылку на асфальт.

— Вы так приятно молчите. Моя мама также молчала. Не потому что не могла говорить — не хотела. Отец злился, а мне нравилось. Я садился возле неё на диван, она обнимала меня, гладила по голове, и мы часами сидели и слушали, как вокруг нас звучит жизнь. Это как театр: скрип половиц, шорох в углу, ходики на стене. У каждого звука своя роль и свои особенные голоса — тонкие, душевные, а порой нереальные. Вы только представьте!

Его глаза вдруг вспыхивают, пробегают по мне: по рукам, плечам, лицу. Он уже не похож на старую игрушку — мишка уходит и вместо него появляется озорной улыбчивый Петрушка. Весёлый кривляка! Я невольно проникаюсь его озорством, и мне тоже хочется улыбнуться, и я улыбаюсь; хочется топнуть ногой по луже и крикнуть громко-громко: Дождик, я тебя люблю! Всё как в театре — искренно и непринуждённо.