За что эту необыкновенно резвую кобылу прозвали «Лимонкой»? За редкую масть, этакую бледно-желтоватую. Еще в ее жеребячьем возрасте мальчишки, пасшие в ночном колхозный табун, обратили внимание, что при лунном свете она вся сияет, словно лимонная кожура. А лимоны тогда, в первые годы коллективизации, в деревне Глуховке, как и в прочих мещерских деревнях и селах были большой редкостью. Потому, сравнивание масти молодой кобылы с таким редким для того времени цитрусовым являло выражение определенного восхищения. Восхищаться уже по-настоящему «Лимонкой» стали когда ей исполнилось года четыре. На ходу, рысью, хоть под седлом, хоть запряженной в телегу или сани, она при прочих равных условиях легко обгоняла всех, как жеребцов, так и кобыл в своем колхозе. Любители поозоровать на спор стали выставлять ее против лучших скакунов из соседних колхозов. А что, колхозная собственность не своя, ее не жалко. И надорвалась бы на этих соревнованиях «Лимонка», зарабатывая для озорников, выставляемый в качестве приза самогон, не вступись за нее ее номинальный хозяин. Если, конечно, так можно было назвать бывшего хозяина ее матери, кобылы «Ласки», в тридцатом году отданной им в колхоз. Яков Фомич Пономарев, не смог долго терпеть это издевательство. Какое-то чувство сродни родственному взыграло в нем. Хоть никогда и не шел он наперекор начальству, но не смог на этот раз заглушить то, что исподволь сидело в нем. Ведь не будь колхоза, «Лимонка» бы принадлежала ему, а как всякий нормальный крестьянин, свою собственность он любил, и в том же тридцатом году расставался с нею, как с кровью отдирал. Чувствовал он что-то вроде хозяйской любви и к этой кобылице, хоть рожденной уже не в его хлеву, а на колхозной конюшне.
Председатель внял просьбе Фомича – действительно, ухайдокают до срока кобылу мазурики, коих в колхозе имелось немало. Он же и одобрил его «деловое» предложение:
– И в самом деле, бери-ка ты ее под свое руководство. Ты мужик справный, к лошадям привычный, так что передай бригадиру, чтобы он только тебя на «Лимонке» наряжал работать.
В руках Фомича «Лимонка», что называется, расцвела, окрепла, вошла в силу. Тот трудодень, что Фомич вырабатывал на «Лимонке» надо было умножать на полтора, а то и на два, но в колхозах такой практики не водилось, за день больше одного трудодня не зачтут. Как раз, когда «Лимонка» находилась в самом расцвете лошадиных сил, началась война… Наполовину опустела Глуховка, всех здоровых мужиков, у кого брони не было, от восемнадцати до сорока девяти под метлу выгребли, как раз перед самой страдной порой. Потому сенокосом занимались срочно мобилизованные бабы и старшие мальчишки. Ну, и конечно, заготовили сена в том сорок первом немного. В зиму колхозную скотину кормить оказалось почти нечем. Коров, свиней, тех большей частью забили, а что с лошадьми делать? Лошадей распределили по дворам, и, само-собой, «Лимонка» досталась Фомичу. Так, что ей хуже не стало, ведь Фомич сам поесть забудет, а ее накормит, работать до изнеможения никогда не заставит, если вспотеет на холоде, всегда попоной накроет, чтобы не простыла, зимой на морозе никогда надолго не оставит стоять. Пятидесятипятилетний Яков Фомич всю свою отеческую заботу сосредоточил на «Лимонке», ибо больше заботиться ему к концу сорок первого года стало не о ком. Двух сыновей, не успели жениться, позабирали на фронт. Одного убили через полтора месяца, второй пропал без вести через четыре. Жена не выдержала этих известий, слегла и умерла уже в декабре. И остался Фомич один одинешенек… разве что «Лимонка» оставалась, последняя отрада. Правда, теплилась надежда на то, что живой второй сын… но надежда была слабой.