Дневник давно погибшего самурая (Бузницкий) - страница 23

Я шёл уже не по Ленинграду, а по его страшному, просто ужасному настоящему, где ему, этому городу, уже не было места нигде, даже такому до неузнаваемости обезображенному голодом. Шёл и смотрел на его небо, нежно синее, почти голубое. На нем не было ни единого облачка, которые, казалось, тоже кто-то успел съесть, но уже там наверху и тоже от голода. Но не смотря на это, оно было все равно таким прекрасным, таким недосягаемым и таким ненастоящим, потому что не могло помочь этим несчастным людям сейчас ничем, тем, которые были так далеко внизу от него, а настоящее небо помогло бы и, наверное, поэтому теперь эти люди смотрят на меня не глазами своими, а самой усталостью, голодной усталостью от ожидания смерти, такой невозможно близкой и такой мучительно долгой для них.

Любое движение вокруг меня просто кричало, просто вопило от недостатка еды, неслышно, невыносимо, непрерывно оплакивая свою нереально прекрасную мечту о ней, которая уже давно для всех превратилась просто в сказку. В любимую и до невозможности жестокую одновременно, в которой любое слово в ней просит эту самую еду, просто умоляет дать ему поесть хоть что-то, даже то, что уже не похоже на еду. Совсем на неё не похоже…

Я продолжаю идти, рядом со мной начинается гибельное безмолвие бесконечных дворов-колодцев, как только я вхожу в них, они тут же, в одно мгновение, по чей-то злой бессердечной воле неуловимо превращается вокруг тебя в голодные, алчно распахнутые рты, которые давно уже не требуют, просто умоляют только об одном, одном единственном. Еды!!! Любой еды!!! Любой, даже той, которая самая страшная, потому что уже не человеческая…

И вдруг в их безжизненных пустотах раздается едва слышимая детская песенка. Тихая, пронзительно трогательная, пронзительно беззащитная…

Словно ледоколом, кораблем спасения, я пробираюсь через заснеженное, застывшее во льду, безмолвие обессиленного города, ни на миг, ни на секунду не отпуская от себя этот едва уловимый в холодном далеке детский голос, который я знаю так нуждается сейчас во мне, не зная ещё этого…Нуждается, потому что это то последнее, что осталось этому голосу – ждать, просто ждать, это то последнее, что мог дать этот умирающий каждый день город любому. И это последнее для кого-то ожидание я обмануть не мог, чего бы мне это ни стоило.

Любой ценой, во чтобы то ни стало сегодня, именно в этот день, я должен был до этого голоса добраться, до его пока ещё живой, такой уютной пронзительной теплоты, до его надежды…

В одном из проходных дворов у самого входа я наткнулся на уже окоченевший труп какого-то мужчины, по одежду и по всему виду он, по всей видимости, был из рабочих. Скорчившись, сгорбившись калачиком, будто что-то защищая от кого-то он лежал на боку между сугробами. Склонившись над ним, я увидел, что его убили двумя ударами ножа в спину. Убили умело, профессионально. Но, видно, убийц что-то испугало, и они бросили его, ничего не успев взять. Перевернув его на спину, я понял, за что его убили. За большой кусок хлеба, который был аккуратно и тщательно завернут в темно-коричневую бумагу, который он не держал, обнимал, обнимал изо всех своих сил, до последних своих сил перед смертью…