Конечно, это было сообщение не для мальчика на седьмом году жизни, если бы жизнь стояла мирная. Но для того дня, для тех дней и часов декабря первого года войны — мамины слова я услышал, как разговор женщины с почти взрослым сыном.
Она не наклонялась, например, ко мне, не разъясняла что-то пока мне недоступное, а говорила так, как говорила бы, наверное, Елене Ивановне в своей лаборатории или даже начальнику госпиталя Викторову, который чем дальше, тем больше казался мне не человеком, а глыбой, на плечах у которого целый госпиталь с ранеными, которых надо спасти.
Да, второй отъезд отца на войну, а перед этим госпиталь, койка в красивом зале старинного дома, где он лежал, уже загипсованный, но ещё, как оказывается, и не воевавший по-настоящему, чему-то уже крепко научил меня.
Чему? Толком и не обозначишь, но нечаянная радость почему-то выбрала именно меня. А за это надо если и не рассчитываться, то отвечать. Самому себе, хотя бы.
Отец ушёл на войну во второй раз, значит, что-то хотело, чтобы я по-настоящему, даже по-взрослому, понял, что такое снова расстаться с ним.
Выходит, я не постиг этого как следует в первый раз? Раз мне — но ведь, прежде всего ему и маме — дают попробовать проститься снова.
И чем это кончится?
А ведь совсем рядом какая-то сила или случай, или горе настоящее, не сказавшись горем, спрятало от нас дядю Борю: не погиб, но пропал без вести! А папа не пропал, его ранило, он вернулся к нам — ещё раз попрощаться, может быть? И уехать на литерном поезде, перед которым расступаются все иные поезда и паровозы?
Ну, нет, такое просто так не происходит. И что-то это значит.
Я, конечно, поднялся в группу, покатался на коне с колёсиками и краснозвездными нарисованными попонами, на котором скакал маршал Ворошилов, рассказал другу Димке о ночном отъезде отца, потом ел, слушал сказку про Конька-Горбунка, которую читала воспитательница Варвара Клавдиевна...
И всё время чувствовал какую-то непонятную и совершенно взрослую печаль.
Никто не знает, как исчезают в нас легкомысленные, прекрасно глупенькие и бестолковые шушлёпики. Наверное, они исчезают из всех по-разному. И не в один день, даже не в один год.
Но в тот день, перед которым ночью второй раз уехал на войну отец, я, ничем не переменившись внешне, простился с шушлёпиком внутри себя.
Как жалко мне теперь того шушлёпика-то!
А тогда жалко не было.
Опять мы очутились в одиночестве.
Конечно, днём оно пряталось в какую-то странную тень. Я был в детсаду, мама на работе, понятно, что ни я, ни, особенно, она, не оставались один на один с самими собой, но вечером обязанности отступали, мы ели, что Бог послал, и почти всегда в этот же самое время слушали, что сообщало по радио Информбюро.