Шестой остров (Чаваррия) - страница 218

Сожалею, что огорчу Вас, но социальные битвы **еня не интересуют. Участвовать в них я не способен. И все же проповеди Ваши меня затронули. Кстати, Вы мне не ответили, кто более дикарь: слепые мусульмане, уэльский шахтер или мы с Вами?

Пишите мне в Пирей.

Прощайте.

Бернардо. Р• S. Впечатлений о Лондоне не могу Вам сообщить — в эти дни ничего не видно из-за тумана. И не надей-

тесь меня обмануть. Кто Вам поверит, что, живя в Лувене, Вы ни разу не выбрались в Англию? И разве не довольно Вам многих тысяч страниц, написанных о Лондоне в эпоху великолепной английской беллетристики? Неужто Вы надеетесь, что я открою что-то новое?

Кстати, меня удивляет, что Ваши последние письма так пространны. Читаю их с удовольствием, но в то же время с тревогой.

ОДИННАДЦАТАЯ ХОРНАДА

За совершенное мною преступление — хулу на капитана — Тернер не имел права замучить меня до смерти, чему был бы весьма рад, ибо, согласно пиратским законам, действовавшим в этих морях, указанное преступление каралось отсечением языка, распинанием меж четырьмя шестами и лишением награбленной доли либо, как всякое другое преступление, смертью, буде виновный ее попросит; а, как я уже писал, пираты весьма чтят свои законы и не дерзают совершить что-либо супротив написанного там черным по белому.

Даже сейчас я не думаю, что поступил разумно, избрав в ту страшную минуту жизнь,— ведь оказаться распятым меж четырех шестов на пустынном острове — это, ежели не вмешается десница Божия, верная гибель, и нынче я бы тысячу раз выбрал мгновенную смерть, нежели во второй раз оказаться привязанным к шестам, в полном одиночестве, на пустынном берегу. Да, я совершил неосторожность, я был повинен в злоречии, но случилось это не потому, что я не знал о повадках и жестокости Тернера, а по несдержанности моего нрава, каковая доставила мне в жизни столько злоключений.

Во все тяжкие минуты, и в тюрьмах, и под гнетом горя, я всегда рисовал себе в воображении мою мать, Эухению, дона Хуана, всех любимых мною существ, представляя их себе так ярко и отчетливо, как они были в жизни, и в стремительном потоке воспоминаний мне, терпевшему муку крестную, являлись также со всей отчетливостью гнусные образы моего брата Лопе и дона Франсиско де Перальта; просто удивительно, сколь

подробно видел я нежное лицо матери, гладящей мои детские кудри, говорящей нежные слова, читающей вслух Священное писание. О, как огорчилась бы моя матушка, узнав, что ее дорогой сыночек окажется в столь дальних и диких краях, что будет он жестоко изувечен и обречен на мучительнейшую смерть! И каковы должны быть ее терзания, ежели она из вечной своей обители видит, до какого состояния довела меня злая судьбина: язык отрезан, челюсть свихнута, зубы выбиты, лицо изуродовано страшными шрамами! О, сколь горько оплакивала бы она тщетность своих стараний вырастить меня добрым христианином и порядочным человеком! Бедная моя матушка! И схожие мысли возникали у меня, когда мне мерещились моя жена Эухения, дон Хуан и мои покинутые малыши, воспоминание о коих повергало меня в такое горе, что я желал лишь одного — немедленной смерти.