Да еще живем мы около этого чертова болота… Прорубей шестнадцать с рассвета как продолбишь… Оно не так рыбки поесть хочется — надо, вот в чем дело. Рыбе, как и человеку, свежее дыхание дай.
Дмитро приподнялся на локте и, увидев, что учитель давно не пишет, а смотрит в окно, тоже поглядел туда: только что небо было красным, а теперь краснота растворилась в сини тихого вечера, и небо стало бледным-бледным, как лицо у учителя. Дмитро сел на кровати, поджав под себя ноги по-турецки. Какое-то знакомое, но неразгаданное чувство заставляло его сорваться с места и куда-то идти, лишь бы только не сидеть, однако Дмитро никуда не пошел, он был в таком состоянии, что не знал, куда ему идти и зачем. На него вдруг мутной волной накатил страх, что он вот-вот помрет и не скажет своей Марии заветного слова, от этой мысли еще больше закружилась голова. Он почувствовал, что начинает дрожать: холод рождался где-то в груди и медленно распространялся по всему телу. И Дмитро вдруг догадался, что причиной тому — его разбитая голова, а не разбитый локоть.
— Ну что ж, — тихо сказал учитель, — можем продолжать.
Он протянул руку как будто бы к Дмитру, а на самом деле чтобы включить ночник и писать дальше это странное письмо Тодосику, который летает где-то над Иртышом и даже не догадывается, как жалеет его отец о том, что не признался ему, родному сыну, в своей болезни.
— Ну что ж… — тихо повторил учитель, а у самого никак не выходила из головы мысль Дмитра о «сдвинутых людях» — сдвинутых с родных мест, вот как в это переселение, лишенных того привычного, чему нет названия, но что сложилось в незапамятные времена и жило, быть может, тысячу лет, а сейчас сдвинулось с места и исчезает так быстро, что люди не успевают опомниться, теряются перед тем новым, что приходит на смену старому, и сами делаются «сдвинутыми», всполошенными, не умея приноровиться к новому ритму начинающейся эры.
Дмитро лежит, как всегда, на спине, но уже не повторяет в уме ласковых, добрых, прощальных слов, обращенных к сыну; он машинально нащупывает на подоконнике пузырек с лекарством и, не отмеривая его столовой ложкой, просто отпивает глоток.
— Ох, какое же оно лукавое, это снадобье!.. — говорит он. — Когда я лежал в госпитале, — припадки, знаете, так всего и колотили, кожа на руках слезала, висела клочьями, как и ныне… Да, когда я лежал в госпитале, мне тоже давали пить йод. Сначала по три капли, потом все больше, больше и наконец дошли до ложки. Йод по запаху точь-в-точь свежая конина… Вообще-то жизнь в грудной клетке сосредоточена, а как же. Сердце, оно ведь не глупое.