И еще в селе говорят — во все горло кричат — о какой-то фотокарточке, на которой Нименко будто снят в чужой солдатской форме, а под фотокарточкой подпись, и не простая, а в рифму — обращение к матери, оставшейся на Украине: «Тоскую, мама, я за вами, как за весною та калина… С земли поднялся бы туманом, кабы не вы да Украина». Прокоп Лядовский утверждал на наряде, что хотя Нименко, то есть интурист Лаврин Нимальс, и подал прошение разрешить ему постоянное жительство в Мокловодах, однако никто ни в Киеве, ни в самой Москве подобного разрешения не даст, потому что он одно время был связан (в сельсовет пришла бумага) с «националистическими элементами в лице журналиста Безухого», которые впоследствии с ним расправились. А что касается фотокарточки со стихами, обращенными к матери, то насчет нее Нименко сам признался и даже оставил эту фотокарточку в Киеве вместе с прошением о восстановлении гражданства.
Случайно заглянув в расстегнутый саквояж Лаврина, Люда увидела лежавшие сверху деньги, которые он предлагал ей «за доброту». Рядом две бутылки с длинными горлышками, вероятно напитки, и еще что-то в блестящей бумаге — наверное, закуска. Затем пузырьки с лекарствами, рубашка, всякие мелочи, необходимые в дороге. Отдельно лежала газетная страница без заголовка — скорее всего, та чужеземная газета, где оттиснули копию фотокарточки, на которой он был снят в чужой солдатской форме. Да, это была она: приглядевшись, Люда узнала Лаврина в форме, но сразу заметила что-то странное. Ну да, Лаврин не надевал кителя, китель просто-напросто приложили к нему, и сделали это весьма умело… А на лице у Лаврина такое же испуганное выражение, как у ребенка с наретушированной улыбкой, которому пригрозили, что он будет жестоко избит, если не послушается.
Все остальное пока во мраке неизвестности. Лаврин из-за болезни хранил вынужденное молчание. Но как его прошлое было далеко от сегодняшнего дня!..
Беспамятство Лаврина очень беспокоило Люду. Она прикладывала ему ко лбу холодные уксусные компрессы. Лаврин бредил то на родном, то на чужом языке. Стонал и все прощался с белым светом, просил бога взять его к себе, но так, чтобы смерть была легкая. Или вымаливал у него здоровье («Молись сколько хочешь — от беды не спасешься»). Сняв компресс, Люда прижимала ладонь к его сухому, горячему как огонь лбу, тихо, точно над колыбелью, пела. И Лаврин затихал. С ее помощью он словно убегал от болезни, как убегает солнце от тучи, и жил. Хотел жить. И по-прежнему торопливо рассказывал что-то о себе, иногда довольно внятно. Причем во время рассказа дышал так, будто в легких у него был насос и насосом он всасывал воздух. Потом вдруг широко открывал усталые покрасневшие глаза, водил ими по хате, точно прислушиваясь к каким-то подозрительным звукам, и всякий раз просил Люду не оставлять его одного.