По земле еще шастали тени, но, по мере того как поднималось солнце, они становились все меньше. Все окрест было покрыто первой зеленью и источало запах молодильного сока. Луга украсились майским цветом и лежали чистые, словно умытые. Сула сверху казалась сизо-голубой тропинкой. Вода стояла высоко, чуть ли не выплескиваясь из берегов, но с каждым днем ее становилось все меньше, она опадала, точно тесто в кадушке, и текла быстрее. В этом году Сула так и не вышла из берегов. А жаль. Пусть смыла бы в последний раз все мокловодовские грехи и унесла их далеко-далеко, в море…
Под кустом ежевичника лежали вверх дном две лодки: одна принадлежала Саньку Машталиру, вторая — его соседу, бригадиру Прокопу Лядовскому. А другие лодки люди забрали, вывезли: кое-кто подался в Крым, где этим лодкам уж не плавать, рассохнутся и пойдут на растопку; иные, кто посообразительнее, устроились ближе, где-нибудь над Ворсклой, над Пслом — лишь бы возле речки, возле живой воды, без которой мокловодовцам жизнь не в жизнь. Сейчас Санько стащит одну лодку в Сулу и оттолкнется от берега: ему непременно надо быть на острове. Там уже третий день валят лес, скоро дойдут до Морозовой затоки, и тогда будет поздно… Быть может, впервые в сердце Санька закралась тревога, даже тошно стало. По телу пошла дрожь, заломило в глазах. Руки и ноги гудели, и от этого гудения стоял треск в ушах, словно в динамике во время грозы. Ожидание неведомого — вот что изводило Санька. Терзали предчувствия, а ведь раньше он о них и представления не имел. Правда, он и сейчас ни во что не верил, но не мог отделаться от предчувствий. У него было такое состояние, как будто он сгоряча оглянулся и увидел себя со стороны — пожившего, старого, измученного. И Санько испугался. Его страшила пустота, с каждым днем она распространялась вокруг него все шире. Было такое ощущение, словно он многолик, но ни одно лицо Санько не мог признать своим. Все — чужие, испещренные морщинами, какие-то печальные. Эти лица налепил ему незнамо кто, незнамо когда и зачем. Чуть просвечивало его настоящее лицо со следами былой силы и невеселой обходительности… Говорят же о нем: ненормальный, сумасшедший… Говорят, хотя он успешно закончил ликбез, знает все десять цифр и все тридцать две буквы… Но перед кем оправдываться?.. «Будь на то воля божья, лучше бы мне не видеть белого света». Несусветная глупость!..
Думал, думал, и защемило сердце. Санько Машталир закрыл глаза и увидел то, о чем не сумел бы рассказать, — что-то диковинное, невзаправдашнее: будто смешались времена, годы, смешались их звуки и цвета — настал Страшный суд. Из земли высунулись человеческие головы — много-много голов, ступить негде. Головы эти быстро прорастают, сматываются в клубки, а они, клубки, сливаются в один покрытый саваном шар — больше солнца. И будто опустилась на землю ночь, сквозь облака пробивается свет луны, река красного цвета, и по ней плывут желтые листья. Прибрежные заросли гудят от тяжелых, наработавшихся пчел… Нет, то не листья плывут по реке — то плывут человеческие головы: в пилотках, в шапках, простоволосые. Не пчелы гудят натруженно — безостановочно стреляют пушки. Вновь и вновь отражаются в той реке человеческие лица. Новобранцев из окрестных сел толпами ведут к переправе. Обозы с трупами погибших скрипят им навстречу. Санько Машталир шагает рядом с сыном, крепко держит его за руку: потеряется среди ночи — пропадет ни за понюх табаку. Что он смыслит в войне, где был, что видел? Хуторской хлопец, запуганный… Санько еще крепче сжимает в своей твердой руке мягкую руку Йосипа.