А женщинам говорят:
– Уходите!
Потом – специально у них эта карательная комиссия или отряд – и каждую эту… каждую халупку бегали и поджигали.
А мне ж некуда идти. Я осталась там, от школы – метров так пять, у сарая. Села я у сарая, и дети мои около меня – мне ж некуда идти. Взять – ничего я с собой не взяла. Только дочка вот эта, двадцать восьмого года, говорит:
– Мама, я сбегаю.
Я говорю:
– Не беги. Они подумают, что имеем связь с партизанами.
Потому что они всё говорили: «Почему матка одна живёт? Где муж?» Но дочка говорит:
– Мама, я зайду, может, схвачу хоть подушку.
Она взяла три небольших подушечки и выскочила. Сидим.
Значит, три человека по углам давай школу поджигать. Бегают, бегают! А там народ, это ж люди, живые люди!.. Я ж говорю: в истории до сих пор этого не слыхано, чтоб такое зверство. Люди пищат до невозможности. Крик невозможный был.
Всё уже вокруг взялось огнём. Один проходит и говорит:
– Гут!
Это значит – хорошо. Нет, не мне говорит, а меж собой. Деревня вся как есть горит. А мы сидим с детьми тут. Это было с утра, может, часов в десять-одиннадцать. А был ещё снежок.
– Гут, гут!..
Люди горят, народ кричит. Прямо невозможно, ужас!..
А я сижу… В ушах, в голове – прямо страшно, что делается… Вижу: один фашист, – конь хороший, высокий такой, но без седла, – едет ко мне. Дети… Мальчик этот худой был такой, тощий, с лёгкими у него что-то было плохо:
– Мама, нам всё теперь будет…
А немец взял эту подушечку и хоть бы слово мне сказал – повернулся и поехал. Довольны уже мои дети. Отъехался этот, другой, вы знаете, едет… Едет другой! Ещё одна, знаете, подушка лежит. Другой также взял и поехал. А мне – хоть бы слово сказали…
Ну, а народ этот кричит всё!..
Скот они забрали, погнали в Елизово. А в деревне всякие были, совсем престарелые, слабенькие – так они их на ходу так убивали. Много по деревне лежало.
Ну, поехали они. Некоторые люди из деревни стали приходить. И говорят:
– Ну что, Александровна?
А у меня в голове от ужаса, значит, трещит… Потом я сыну говорю:
– Сын, туалеты эти остались. Снимай двери, накрывай, извините, эти дырки, будем тут жить.
Ну, и поселились мы там, в туалетах. День сидим… А колодези все отравленные, есть нечего. Дочка моя ничего и не просит, знаете. Другие так пошли к своим родичам в соседние деревни, а мне так некуда. Сижу я. Ночь переночевали. Назавтра пришли дети ко мне, девочки, ходили во второй и третий класс. Дети директора торфозавода. Кто-то им сказал: «Мария Александровна в туалете живёт, не знаю, что с нею делается. Или она уже совсем сознание потеряла, или, говорит, что?» Приходит директорова, значит, жена и говорит: