Через два дня на площади перед костелом св. Станислава вырос высокий помост, посредине его поставили дубовую серую колоду. Стеклась праздничная многотысячная толпа. Уже знали, что король спрашивал воеводу, какой милости он хочет. Мышецкий же отвечал, что милости от короля не желает, а желает казни, и король на дерзкую гордость согласно кивнул. Скоро стража, прорезав толпу сквозным коридором, привела князя. Исполнить приговор вызвался княжеский же повар, сменивший ради вольной жизни русскую веру на латинскую. Князь не глядел на изменника. На помост взошел подсудок и, развернув свитый в трубу лист, прочел, выкрикивая слова в погребальную тишину площади, что казнят воеводу Мышецкого не за верную службу государю Алексею Михайловичу, не за храбрую восьмимесячную защиту город, а лишают его головы за тиранство, увечья людей, подвальные пытки и разбой. Мышецкий отвечал, что бог о нем все знает. Затем сказал повару: "Могу ли, палач, помолиться?" Тот в виду множества народа и по обычаю разрешил. Мышецкий поклонился на четыре стороны света, перекрестился последним крестом и опустил голову на колоду. Повар занес над бывшим господином специально заточенный топор - и вот тогда Юрий в затихшей толпе увидал отца и Матея. Стукнула широкая секира, превратив повара в палача, упала в корзину голова московского воеводы, выбравшего смерть перед бесчестьем просьбы, и стало Юрию худо на сердце, словно приснил собственную казнь, - столь фатальной показалась ему эта встреча с отцом под оборванный топором вздох. Пробираясь к отцу, Юрий продумал твердые доводы против повторения полковой отцовской жизни - другой причины появления отца в Вильно он не видел. Оказалось иное... Оказалось, что пана Адама привело собственное и совершенно неожиданное для Юрия дело совесть мучает! Да, мучает совесть, говорил отец, принимая за силу сочувствия немое удивление остолбеневшего вдруг сына, - не дает совесть покоя, что четверых сразу повесил, а виновен кто-то один, а может, и не они вовсе. Снятся по ночам плачущие их глаза, и сам сажусь плакать... И вот, привез под икону панны небесной Остробрамской сердечки золотые, четыре сердечка, три за них и одно за несчастную Эвку, и себе у иконы милости для своей души буду просить...
- Как думаешь, пан Юрий, - спросил отец, - виновны они?
Что было ответить? Убийственную правду - невинны. А кто же тогда? И что тогда делать отцу?
- Больше некому, - сказал Юрий, стараясь вложить в голос твердую убежденность.
- Да, некому, - без уверенности согласился отец.
В те дни плотно набился в Вильно народ. Только близкой и дальней шляхты пришло за несколько тысяч с непонятной надеждой, что объявится нечто необычное в праздник освобождения древней столицы - какой-нибудь королевский универсал с привилегиями, или чудо свершится, или... Ну, хоть что-то должно же произойти? Ничего, конечно, не объявилось и не произошло; да и что, подумайте, можно было объявить после долголетнего развала, кроме новых налогов - но всем хотелось ошибиться в унылой трезвости. Помимо шляхты стояли в городе полки и королевский отряд. Вот отыскать ночлег, действительно, было чудом. Юрий поселил отца и Матея в своей каморе в корчме на Лукишках. Стась же переместился к товарищам.