Обжа жёсткой лапищей толкнул обалдевшего Пуклика в мягкую спину и отвёл ногу для пинка. Но Пуклик отскочил, откуда только силы взялись, не вперёд, а в сторону. Обжа промахнулся и едва не упал, даже присел, чтобы удержаться на ногах.
– Ах ты, пьяница и обжора! – заорал он зверем только что посаженного в клетку.
Пуклик поостерёгся дожидаться, пока Обжа выскажется и начнёт действовать, и побежал, резко ощутив притихшую было боль в ногах и спине. Она ударила током, расслабила. Оттого его живот, лишённый поддержки ремня, отяжелел и сдвинулся вниз. Пуклик задохнулся, стал припадать на правую ногу.
Через полкилометра Пуклик с облегчением отметил, что боль притупилась, и стало свободнее дышать, хотя бежать было трудно. И в голове прояснилось, словно тело отмежевалось от неё и не обременяло больше своими неприятностями. Даже стихи вспомнились:
Бежал я долго – где, куда?
Не знаю. Ни одна звезда
не озаряла трудный путь.
Кутя встретил его, распаренного, с багровым в пятнах прикрытых корочкой ранок лицом и обессиленного, поэтической издёвкой:
– Пуклик, дорогой. Твой лёгкий бег подобен лани, а сам ты статью равен ей. Ты не находишь?
Обжа, уставший рукоприкладствовать, зашёлся: – Га-га-га!
Он же ничего смешного в словах Кути не находил, да и вообще после дурной пробежки плохо слышал – в ушах жужжали громадные жуки, а тот:
– Ещё раз замечу пьяным, накажу! Бочка покажется тебе раем.
Кутя повернул суровое без тени расположения к Пуклику лицо в сторону Крепости и сказал проникновенно:
– Брать-то её тебе, дорогой.
– Зачем?! – успел лишь спросить Пуклик.
Колбаса розовела нарезанными кружками, бутылка была уже открыта, стакан налит до половины – норма. Шумел чайник. Сам Он сидел за столом в своей кухне, готовый, вероятно, ужинать.
Какой ужин? Едва хватило сил, чтобы не упасть кулём на пол, сползти с табуретки и дотащиться до ванны. Там Он долго лежал в горячей воде, пытаясь что-либо думать, но мысли путались. Да и как можно думать о бреде, о наваждении. Не думать, а только содрогаться.
Спал плохо. Снилась чертовщина. Его били. Он терпел, даже не возмущался. Куда-то всё время падал. Несколько раз просыпался от кашля и судорог, сводивших ноги. Утром встал разбитым, больным и слегка запуганным. Побрился, тщательно промокнул полотенцем израненное лицо, ощупал и осторожно помассировал распухшие уши. На кухне, где стояла початая бутылка и не выпитый стакан водки, чай пить не стал; завтракал в комнате.
В автобусе терпел невероятные муки. Каждый толчок, нечаянное прикосновение пассажиров вызывали нестерпимую боль, а народу – битком. Он морщился, злился на всех, но держал себя в рамках, помятуя: – Он не толкнёт, и его, может быть, не толкнут.