– Я поцелую тебя еще, и мы выпьем вина, хорошо?
– Да.
– :-
«я синеокую
просил
проститься
и исповедь принять.
вино и кровь моя,
а тело — бога.
в отрыжке от рыбешек
бог»
23:43
– Ты выдержишь?
– Я так живу.
– Ты со мной поспишь?
– Я не умею спать.
– Что ты делаешь ночами?
– Венчаю дрем и темноту.
– …
– «Она», возможно, всё.
В дырявых носках и с пучком смешным на голове она идет к нему – проходя длинный путь от кухни, с привкусом ежевичного вина на губах, к его рукам в углу оголтелой, живой, такой же живой и обезумевшей комнаты. Как бурлаки на реках северных, тянет она свое сердце, свое тело, израненное в рабстве нежности грубых пальцев иждивенцев и сальных слов проституток в платочках, ширяющихся у дома быта, чутких ее подруг по неизведанному Парижу – оборванка, искалеченный ребенок дождливой эпохи, в черных красках под грудью, на бедрах и лодыжках, почти тюремных, ручных холодных картин настоящего, в серьгах от пивных жестяных открывашек, в цветах увядших, тянется она к малышу Жа.
«Иди, иди ко мне, делай шаг легким, опустошай дорогу, по которой ступаешь, гордо ставя кресты у обочин. Пьяная и шальная, синеглазая, больная, почти засушенная куколка поместилась бы и в спичечном коробке, как жучок майский, одномесячный, уставший. Ты, живущая так же редко, нутро свое цыганское золотое и негритянское черное проливаешь к моим ногам, по полу в луже катятся ко мне все признаки любви».
Молоком разливаются реки слез непоколебимости и страсти мучений, сожаления, забот. Жа слизывает по крупицам прямо с пола важные ему слова, ее звуки, ее следы, в конце концов, делает слепок посмертный жизни ее заблудшей, сырой, мухоморной. Галлюциногенные поцелуи рвут на Ассе рубашку и оголяют огорошенную свежестью белого моря, бомбы желания взрываются тут: бах, бах, ура-а-а! Сосед снизу стучит по батареям, не в силах сдержать потолок над собой, потолок, что рушит святая любовь. Любовь чернокнижника и художника своих худых, впалых щек, своих тонких пальцев рукописи на туалетной бумаге, своего сумасшествия в каждом волосе на мраморной от времени голове, и ее, изношенную в наркотиках и чужих любовях, милую и беспомощную, как котенок в колодце тюрьме, разлитую и впитавшуюся в бабушкин ковер, – ароматом вересковым ляжет на кожу и будет там вовеки веков.
«Боже, дай мне милость, и уничтожат меня вместе с ней в эту же секунду, прямо теперь, выпей меня и сплюнь, я больше не буду жалиться и скулить, я даже готов замолчать и отдать свои руки на растерзание американским злобным псам, королям и волшебникам, кому угодно отдамся я, ничтожный, красивый, из-за нее, честный, злой».