Он рассказал тому пернатому с красивым красным брюшком, которого ему когда-то мама показала во дворе родного дома. Тем крошечным, что в нем разросся, как помидор абхазский в августе, как тесто в куличе, что бабушка пекла всю ночь святую. Жа расскажет ему, маленькому и белоголовому, как чуял Бога в других делах, как чуял, будучи собакой и святым.
Раз тому хотелось умереть. Простой до глупой и урчащей в животе голодной боли случай.
Все ездил Жа старик по тем дорогам, извечно одинаковым и днем, и ночью, летом и холодным сном. Он ездил в дом цементный стены наполнять. Все говорил с людьми, на статуи в одеждах разных похожих или точь-в-точь былыми ими. Он им секреты продавал – совсем не любил секреты, но деньги на еду и озорство любил Жа больше, чем позор пустот в хламовнике судьбы. Привык привычкой той, как у писателя, которому за энное количество страниц заплатят больше, нежели за суть – он потянулся к лучшему, считается так – лучшее то, что они назвали для себя важнее данного. Не повернулся назад, не сдался, меньше ему не стать – он думал так, надеялся, поэтому все ездил Жа туда-сюда на четырех колесах, а иногда шести! Вот видит в окнах – едут и другие, наполненные жизнью до краев. Бредут себе и пешеходы правые, в руках у них пожитки и судьба. Они простые, нежные, прелестные. Не знают, что хотят, но знают – как. Все как у всех и лучше – когда у тебя есть чуть больше, чем вон у того.
Ты слышишь, птичка, они просты, как пень. Тупы? Совсем и нет. Немного бывают те, у кого пусто в кармане, и в руках, и за спиной. Те рыщут в поисках святого упоения. Немногие находят дело, многие сдаются в наркотике таком, что зрение впервые изнуряет, второе – забирает годы (нет, не болезнь, но неосмысленное забывание простых любовных хороводов, филантропии, жалости к себе, а еще гордости за что-либо серьезное, что может их судьбу простить). Но Жа отвлекся, ах, святые головы. Не может ваш оскал, бывает, не взять с собою лишнего себе. Все рыщут в остановке тела погибшие, тела, которые, лишь только стали погибать, еще немного юные, уже совсем обречены в страх свой вселиться и стать им погребенным в жизнь так называемую с голубых экранов, и парни, называл их «красивыми» – есть два, а может, меньше, в дороге он которых определял по глазам. Серьезные, но головы малы, волосики пасхальные совсем, и восковые брови, и плачущие руки на морозе их, пальто осеннее лишь потому, что выбрали они вместо уюта и тепла красоты негодяйской сути, привыкшие пьяными со смертью вести словесный спор.
Жа обливался кровью слез, когда в пути своем не видел ни одного такого тела, птичка. Стал думать он, что жизнь совсем не хочет его видеть среди печальных. Старик Жа стал вверх смотреть (в машине верх – не небо, просто крыша, железо, там, немного ткань), и так просил он будущее Время согнать его и тело капризное и расшатать его во всей этой железке, и тогда чтобы железка опрокинулась, разбилась, вдребезги сошла на нет в какой-нибудь стене, без крови, ну конечно. Ему не было лишь своей крови жаль. Однако Бог таков, какой он есть, ты знаешь, птичка. Решил он так: я еще что-то могу значить, потому он опрокинул шедший впереди автомобиль в тот самый, Жа клянется, момент, когда молил его он вдребезги сойтись с ним под седой дорогой. Водитель же не останавливаясь проехал мимо и лишь прошептал: «Вот это да, дела! Не дай, простите, боже».