Привет. Тут замолчал он на недели. Думать он не мог. Старика Жа парализовала тень своей вины. И думал он, что те глаза, которые он все искал в округах, на самом деле преданы судьбе, а вот твои, птичка, – нисколько не сверкают, не горят.
Ах, птичка, стены ни при чем, неправда. Здесь, на Земле, сбывается все то, что загадал. Но только то, в чем ты уверенно преград не знаешь, и то вершится, что судьба дала.
Куда ты улетать собралась, птичка? Старик не все сказал.
А как же день, когда все стало ярче рая?
Когда-то было утро, близкое ему очень. Старик Жа помнил, до него во многое то лето, он шел домой с такими песнями, что были текстами, на их с Ассой разговор похожие. Был май, и грозы били в ноги, страшно было им. Он маятником все шатался в подворотнях, рыская, отыскивая неземного чуда в параше и слюнях шедевров человеческой интерпретации. А проще говоря, в студентах медиках со спиртом за душой и анархистах с жеваной улыбкой порванной щеки. Все мокрые, заблеванные, бурые от слез и синяков, они так чутко слали им свои далекие от истин мысли и старались выручить хотя бы будущее книг чего-то там по той-то теме. Жа не такой, им он говорил. Но те же были пьяные и всей своей утробой отдали голос чести за него, изгадив ему весь путь домой, провозгласили существо его коротким именем.
Он шел домой. Шатались девки у белесых мостовых. Жа их назвал шалавами, и те чудно ему улыбнулись.
Слюну он подобрал лишь дома. Окна настежь. Был город духоты, горел фонарь вдали. Жа в него всматривался, будто ища муравья с булавкой в лиственном лесу. Загрохотало так, что грудь расшевелилась и понеслась восточная мольба. Жа угодил в кровать, а за окном гром грохотал ему песню всех ночей, исполненную раз и на века тем чувством сонного, цветочного, веселого порыва. И ветер рвал крамольных мыслей голос, а он, старик, старался задремать в руках отца, его дыханья свежего, тепла его пустых карманов. Того отца, которого теряешь при рожденье.
Закончив все, Жа встал с утра в четыре. Чтоб никогда не забывать, он встал совсем. И был момент, в который Смерть ему не страшна была и та сидела за спиной его на стуле и улыбалась солнцу на заре, а Жа, тогда малыш, ей говорил, что та совсем не страшна и невелика в такое утро, как сейчас.
– Май твой, родная Сатана, – Жа руки нежные целует ей.
Не приходи в обед, он будет есть один. Не привлекай его сосновым ароматом. В декабрь тает жизнь, и, будь сосна даром, он прикоснулся смертью к дереву, к короне. Боится. И так один теперь, какой снегирь? Они же улетают слишком рано.