— ...исправительный дом... общество... — долетали обрывки фраз. Говорила женщина.
Ага, намекает о здоровой ткани, которую необходимо оберегать от таких, как я. Мне захотелось зевать.
— Тюрьмы для детей — ведь это средневековье, — говорил мужчина. Тогда я ещё толком не знала, что значит «средневековье», но по тону догадалась, что этому типу совершенно не нравится помещение несовершеннолетних под стражу. Мне тоже не нравится. Я стала прислушиваться ещё внимательнее.
— Конечно, это несовершенное средство, но до сих пор не придумано ничего лучшего. Чем его заменить? — сокрушался всё тот же женский голос.
— Когда сносили Бастилию, не задумывались над тем, куда будут садить роялистов! — засмеялся ещё кто‑то.
— По вашему мнению, где необходимо было держать эту несовершеннолетнюю? Почти пятьдесят проникновений...
Снова обо мне. Я перестала подслушивать. Подумала о Бастилии. Это что же, где‑то малолетки расхерачили зону, а я об этом ничего не знаю. Бастилия! Что за тюряга, не слыхала о такой для малолетних. А роялисты — это какая профессия? Карманники, клофелинщицы, чердачные воры, крысы, домушники или что‑то другое? Э‑э, что‑то здесь не так.
Часы на камине пробили девять ударов, и вместе с последним ударом я вошла в помещение дирекции.
За столом восемь лиц и только одно из них знакомое — Урсына. И одно — только единожды виденное, пани Каси. Имеющей право входа на высочайшие заседания, такой себе надзирательницы над психологами.
Под таким количеством взглядов у меня душа ушла в пятки. Как у кролика перед стаей собак. Мне указали на стул. Я присела на краешке. Спина прямая, руки на коленях, опущенные глаза. Когда мне становилось не по себе, они бегали, а люди не доверяют бегающим глазам.
— Мы, Опекунский совет... предприняли... решили... взяли... ...или... ...али... поможем... ...ажем... ...нем... ...мем... — монотонный набор звуков. Только следить, где поддакивать. И чтобы не слишком часто.
— Куница — это что за имя? — жужжание прекратилось. А, так они ещё хотят отобрать и Куницу, только зачем так глупо начинают издалека, ведь в документах написано чёрным по белому моё имя.
— Кличка.
— По документам ты Пелагия.
— Ну да. Только кто сейчас так себя называет?
— А кто себя называет Куницей?
— У немцев есть Кунитц, разве нет? Вот и ладно.
— Но ведь ты полячка.
— Я могу быть из немцев, мне всё равно.
Снова влипла! Когда‑то я уже ответила невпопад, и это плохо закончилось. Не получится ли так, что моя карьера будет зарублена, не начавшись?
У меня не было родины. Родина начинается с близких, с дома, с места на земле. Никогда у меня этого не было. Не были родиной дома ребёнка или школы, где меня только терпели или держали из жалости, или по обязанности, или по законной необходимости. Не были родиной ни «малины», ни товарищи по грабежам или бродяжничеству, и уж последним местом для нахождения родины был исправительный дом. Поэтому я её не чувствовала и не желала, как слепой не может любить тот или иной цвет. Я скрывала свою инвалидность. Она вредила. И наверняка осталась увековечена в моём личном деле. Чудовище. Не любит родной страны. Отсюда и коварные вопросы председателя Опекунского совета.