— Фу-ух, жарко, — взяла газету и стала обмахиваться. Прядка седых волос у ее виска слегка раскачивалась.
— Ты чем занимаешься?
— Пишу.
Бабушка понимающе кивнула. Достала из буфета свою шкатулку. Снова села в кресло и надела очки — в очках она выглядит очень смешной. В руках у нее появлялись какие-то листки, газетные вырезки, фотографии. Перебирала бумаги, что-то шептала, усмехалась. Терпение мое лопнуло.
— Что это?
— Письма твоего дедушки Пейсаха.
— А кем он был?
— Врачом. Заведующим отделением в больнице.
— Там же, где и мама работает?
— Нет, в больнице Павлова. Он лечил сумасшедших.
— Таких, как Вовка-дебил?
Бабушка строго взглянула из-под очков.
— Больше никогда не говори это слово. Обещаешь? Пейсах их называл «мои сумасшедшенькие», а иногда — «мои мишугене». Знаешь, как его уважали в больнице? Вот, смотри, — взяла пожелтевшую газетную вырезку. — «Коллектив больницы Павлова поздравляет Пейсаха Наумовича Кагана с сорокалетием». Вот он, — достала маленькую фотокарточку.
Я взял фото. Ничего особенного — овальное лицо, темные волосы зачесаны назад, губы — ленточкой, как у мамы.
— Знаешь, какие он мне письма писал, когда ухаживал? — бабушкины пальцы стали бережно перебирать бумаги. Вытащила открытку с нарисованной горящей свечой. — «Милая Хана. Родная моя. Выходи за меня замуж. Не пожалеешь...»
— А как он погиб?
Бабушка долго молчала.
— Его немцы убили. В душегубке. Были такие машины, в которых убивали людей. Когда немцы вошли в Киев, они подогнали душегубки к психбольнице и всех больных загнали туда...
— Почему же он не уехал с вами в Ташкент?
Бабушка снова помолчала.
— Не хотел оставлять своих больных, думал, что немцы их не тронут. И в душегубку ушел вместе с ними...
Она сняла очки, положила их на колени. Вдруг прикрыла ладонями глаза. Только нос торчал.
— Ба, ты что?
Бабушка медленно отняла руки, посмотрела на меня. Улыбнулась.
— Ты похож на моего Пейсаха. У вас одинаковые глаза — добрые, — она стала укладывать бумаги в шкатулку. Вдруг резко приподняла голову, втянула носом воздух. — Жаркое! — и, сунув шкатулку в буфет, ринулась на кухню.
Я остался один. Снова сел за стол, взял ручку. Перо повисло над бумагой, но не прикоснулось и не вывело ни одной буквы. Потому что я хотел, но тогда еще не мог написать то, что пишу сейчас:
Милая Хана. Твоя фотография висит передо мною на стене. Стоит мне взглянуть на нее, как я слышу твой голос. И смех. И вижу сложенные на груди руки. Как ты складывала их всегда, когда садилась отдыхать. С такими же сложенными на груди руками я увидел тебя в последний раз, лежащей в красном, как маки, гробу. Ты была маленькой, и лицо твое, белое, качнулось, когда я наклонился, чтобы поцеловать твой лоб.