— Видишь, Сергеевич, что из давешнего еще в шихте нашли! Но это обезвреженная уже.
На ладони его лежала ржавая граната-лимонка, просверленная сбоку.
— Эф-один,— покачал головой Михал. Взял гранату и подбросил, привычно взвешивая.— Знакомая штука, даже дюже знакомая…
Когда волнение приходит к пожилым, рассудительным людям, оно долго не покидает их, хотя и редко проявляется бурно. Тлеет, как жар под пеплом. Прошлое вдруг нахлынуло на Михала, завладело мыслями и было как бы рядом все время — на работе, по дороге домой и дома. В памяти вставало то одно, то другое и прежде всего — война, подполье.
Как ни странно, всё это виделось теперь в каком-то ином свете. Хотелось вспоминать о нем, рассказывать — может, даже еще раз пережить те взлеты души, что когда-то переживал с товарищами по борьбе.
Михал ровно, по-дружески относился к окружающим, но всё же те, кто рука об руку боролся в подполье, а потом в партизанах, были для него наиболее близкими. Почему? Кто знает? Возможно, потому, что тогда он был моложе, что страдал и горел, как никогда. А может, и потому, что человек на войне раскрывается до конца — весь. Корыстное, мелкое куда-то отходит: в опасности ты сам, твоя семья, твой дом, родина. Их нужно защищать, заслонить своей грудью. Временами Михалу даже казалось, что люди тогда были лучше. Во всяком случае, беззаветнее, самоотверженнее. И, как свидетель их горения, он тянулся душой к былым соратникам. Мирная жизнь имеет свои законы, расставляет людей по-своему, оправдывал он себя,— Комлика, скажем, на одно место, Димина с Дорой — на другое, Кашина — на третье… Но и тот, и другой, и третий выдержали вон какие испытания! Так как же ты будешь относиться к ним безразлично?
Правда, минское подполье как бы держалось под следствием времени. Руку на него не поднимали, но и не баловали вниманием. Молчание, которое окружало его, можно было понимать по-разному, и прежде всего как предупреждение: подождите, не к спеху, всякое еще может всплыть. Многие подпольщики даже предпочитали открыто, на людях, не больно вспоминать о нем.
Но Михал-то знал ему цену! Знал и что сделали руки его боевых друзей здесь, на развалинах и пепелищах.
Что видел он, возвращаясь сюда, в родной город, из Красноуфимского госпиталя?
Чуть не от самой Москвы о железнодорожных станциях догадывался только по стрелкам, по путям, что разветвлялись вдруг, по липам и кленам возле руин, по перронам, чаще деревянным, с провалами в настиле, по желтым, на отшибе, пожарным сарайчикам да багажным отделениям, которые сохранились чудом. На одном из разъездов — его Михал никогда не забудет! — медный станционный колокол висел прямо на липе. И странно выглядели на перронах, за которыми сразу открывались пустыри, одинокие фигуры дежурных в красных фуражках.