Мотылек в бамбуковой листве (Ворожцов) - страница 89

Нефтечалов облизнул губы.

– Воды можно? – спросил.

– Да, конечно, – ответил Крещеный.

Нефтечалову налили воды, а он – осушил стакан до дна.

– На чем, бишь, я? Глеб, значит, ушел и меня утащить хотел, но я нутром знал – я чуял безошибочно, что дело нечистое, что Акстафой тут, отступаться я не помышлял, а потому Глеба я выпроводил, притворяясь, что уйду чуть позже – но я-то сразу понял! – у него духу не хватит к предприятию вернуться ни завтра, ни после, а потому опять ружьишко свое укороченное из сумки вытащил да стою, значит, дожидаюсь какой-нибудь активности от Акстафоя… ждал я минут пять, стою да жду, вслушивался-вслушивался, может, думал, Акстафой рожу высунет, а я ему влеплю пощечину да угрозами оскандалю, а потом слышу – в коридоре у Ефремова дребезжит телефон! – до той секунды я не заметил, что Ефремов, по пьяни, может, дверь забыл запереть… И я почему-то почувствовал, что неспроста, не случайный звонок это – и я к нему в коридор прошмыгнул, в пустую квартиру с виду, а где сам Ефремов был? – я подумал, может, уже в койке дрыхнет, и трубку снял, а там жалобно стонет Акстафой – это он позвонил Ефремову!

«Егор Епифанович, – мол, скулит, – это Акстафой…»

А у меня зубы мои влажно-стучащие в улыбке обнажились, и я отвечаю, мол, что жду до понедельника – а иначе худо будет!

Но тут откуда не возьмись Ефремов с пистолетом, на меня направленным, вышел – а рожа цвета клюквенного морса!

«Ты сына моего, – говорит мне, тряся пистолетом, – Тараса убил, профурсетка фашистская, мандавошка гитлеровская!»

И я трубку, значит, медленно-медленно опустил, а Ефремов не угомонился – у меня-то самого на роже, как у бандита, маска!

«Мой Тарас, – орет старик, – ты ему в спину стрелял, шухер паршивый, когда он на службе был! А теперь по мою честь…»

«Сбрендил, что ли, – бормочу я, – на старости лет!?»

«А теперь за мной, – гнул Ефремов свою линию, – за мной явился!?»

«С дуба рухнул ты, – отвечаю ему, образумить хочу, – маразм ты, я тебя знать не знаю. От тебя суховеем тянет за милю – как от майдановки какой, проветриться иди – а то лиха беда…»

«А я тебя, – отвечает Ефремов, – хорошо знаю, мясничья морда, эсэсовская свинья!»

 «Опусти шмайсер свой, фафа, – говорю ему, – и разойдемся по-хорошему. Не то яичница сейчас закрутится нешуточная…»

«Пугать меня вздумал, – отвечает мне заплетающимся языком, – соплежуй! На пузо свое падай, плакат фашистский. И грабли на затылок. Ты мне за сына моего ответишь! Я с тебя три шкуры спущу, быдло нацистское», – и тут я ошибку допустил, я на него попер, думал, с ног свалить, а Ефремов стрелять принялся – бах-бах! – а я ему в ответ, автоматически, значит – шлеп! – и он застыл, а потом два шага назад с протрезвевшим видом и на пятую точку – сядь! – и я гляжу, а у него живот весь в каше свинцовой. Я, в общем, к нему подступился и вижу, что он не жилец – хрипел, задыхался, а глаза мутные сделались, будто в них водки налили как в две рюмки, такие обезвоженные, серые, и сознание покидало каждую пору тела его, светочувствительные клетки сетчатки затухли как свечи на праздничном торте – будто их именинник задул враз! Ну а я от испугу, от злости выругался да убежал оттуда, ружье на ходу пряча в сумку…