Лохматые брови Сташека поползли вверх. Он удивленно спросил:
— В кабаре Червеного?
— Иван преувеличивает. Правда, в свое время я был анархистом. Если хочешь знать, Иван, у нас это наследственное. В вашей Крчи есть старый дуб. Под этим дубом мой дед в 1848 году беседовал с Бакуниным и заразился анархизмом. Как видишь, я происхожу из старинного анархистского рода! Что касается разных заведений, то там я работаю лучше, чем в уединении. В кабаре я выступал. Одними фельетонами двоих не прокормишь.
Воцарилось молчание. Хозяева ждали, что еще скажет гость. Гашек спокойно продолжал:
— Я не хочу прятаться от вас, лгать вам. Мне не удалось устроиться на службу. Жить негде. Ты же, Иван, знаешь, что я ехал в Кладно к Антонину Запотоцкому. Приехал — а он за решеткой. Товарищи обещали мне работу и до сих пор подыскивают ее…
— Ярда, — сказала Хелена, — тебе не везет потому, что у нас еще живы люди, для которых ты так и остался героем пражских анекдотов. В России тебя ценили, там в тебе видели прежде всего сознательного и дисциплинированного борца. Ты был им. Когда нам рассказали в Москве о твоей деятельности, мы радовались и гордились тобой. Тебя любили советские люди. Такое уважение с неба не валится. Мы тоже верим в тебя, верим в твоего «Швейка».
Иван подхватил нить разговора:
— Удивительное дело! Твой «Швейк» вызвал такую бурю, какая тебе, наверное, не снилась. Мне по этому поводу припомнились слова Лессинга о Клопштоке: «Его почитали, но не читали». С тобой — наоборот. Тебя ругают, а «Швейка» читают. Одно упоминание о нем вызывает хохот.
— Мне особенно нравятся те статьи, где бранят язык «Швейка», — заметила Хелена. — В них ярче всего проявилось ханжество наших критиков. За этими критиками плетутся издатели и книготорговцы. Недавно я побывала в книжной лавке Эдварда Вайнфуртера. Он заявил: «Такую грубую литературу, цель которой воспитывать не интеллигенцию, а нацию хамов и нахалов, мы не продаем, чтобы не позорить честь нашей фирмы. Это — литература для коммунистов». Высокая оценка, правда, Ярда? Язык «Швейка» — пощечина мещанскому вкусу и литературному эстетству. Он придает повествованию особую естественность. Почему те, кто считает роман грубым, забывают о том, что сама война — грубость?
Некоторое время все молчали. Гашек смотрел на хозяев и впервые с той поры, как оказался на родине, почувствовал себя по-настоящему дома.
— Знаешь, Ярда, — заговорил Ольбрахт, — я, честно признаюсь тебе, боялся, что ты не сможешь дальше писать в том же темпе, каким начал, не удержишь высоты и своеобразия юмора, который ты с легкомыслием опьяневшего мота рассеиваешь в мир, даже не сознавая, что раздаешь! К счастью, я ошибся. Первый том закончен, вышли две тетради второго, а Швейк — все тот же добрый старый Швейк, каким был спустя день после покушения на эрцгерцога.