Росстани и версты (Сальников) - страница 120

Белый снег... Белый лес... Белый бред...

Сколько погод и непогод перенес Братун за свой лошадиный век, сколько дорог и снегов перетоптал! А вот последний снег, как и первый, не дает ступить, волнует: что под ним? Осталась ли земля — копытам не верится! Предсмертный бред кого хочешь закует и заворожит...

Увел этот бред Братуна в его прошлую, хорошую и нехорошую, жизнь. Была в той жизни воля и кабала, хлевная сытность и голодуха, радостная работа в борозде и безотрадные погулы на опустевших, недородом сгубленных полях и лугах. Был у Братуна и свой теплый угол на колхозной конюшне, где коротались думные и бездумные лошадиные ночи. Сколько таких ночей прожито, сколько передумано и не додумано за те далекие тихие ночи! Вот и сейчас, в предсмертном бреду, почуял себя Братун на колхозной конюшне...

В расщелину замшелых бревен виден Веселый лужок. Давно на нем отбуйствовали и первый и второй покосы. Плешины стриженой травы рыжели на солнце, седели в росу и голубели в легкие дожди. Но в любую пору заманчив лужок за конюшней. Август напускал хмурь, погромыхивали над лужком перелетные тучки, а то и звездопад налетал на него, — но всегда лужок манил коней, зазывал их на веселую травку. А за лужком — овсы. Ах какие это овсы с перезрелым звоном! Но их тоже покосили, как и траву на лугу. Свезли овсы в закрома, а звон их еще стоит над полями.

Братун видит лужок, слышит звон. В комяге сенцо и овес есть, но не жуется что-то — под луной лужок виден. Молчит брюхо, думы о воле взыгрались. Помнится, лоншаком и стригуном копыта набивал на той веселой травке. Давно это было. С тех пор под седлом и в хомуте много дорог исходил Братун. Лихих рубак, правда, не носил на себе, но под порохом бывал. И не раз! А сколько возил в телегах и санях, живых и мертвых возил, рожавших и нарожденных, по делу и без дела лихачи намыливали ему ляги — одним дорогам ведомо это. Всех дорог не уберегла память, а вот родной лужок с жеребячьего детства все веселится и мерещится в отяжелевшей лошадиной памяти... Тряхнуть бы копытом в бревенчатую стену конюшни — и на волю, под луну, на последнюю отходящую травку; будет ли еще такая, и лето будет ли?


* * *

Время далеко за вечер, а Братуну не дремлется, знает, что все равно придет Филипп и начнет, как плаксивая баба, сопеть и выбирать из глаз чего-то, будто туда ветер половы надул, примется сморкаться в фартук, стучать деревяшкой и ругаться на погоду, на войну. Погода тут и ни при чем, думается Братуну. По ней, хоть на луг мчись. Другое мучит Филиппа: лошадей почти не осталось в конюшне. На ком пахать? Всех мобилизовали, кто с силой и боевыми копытами. Из таких держался пока Братун. Иль, считали, староват уже для такой горячей войны, иль за какие «заслуги» оберегали от конной мобилизации. А секрет прост: в ноги колхозному председателю бросался старый Филипп, чтоб тот не вносил Братуна в мобилизационный список.