Живописец душ (Фальконес де Сьерра) - страница 145

– А! – Хоакин снова вывел ее из задумчивости. Он что, преследует ее, этот хлыщ? На этот раз он просунул голову в дверь, согнувшись в три погибели, будто изображая карлика. – Думаю, излишне напоминать, что ты безвозмездно отдаешься нам…

– Отдаюсь? – возмутилась Эмма. – Издеваешься, что ли?

– Работаешь безвозмездно, я хотел сказать. С отдачей…

– Мне никто не платил, когда я стояла перед жандармами во время забастовок! – выдала ему Эмма, гонор сердцееда надоел ей. – Больше того: я теряла свой кровный заработок.

– Понял, – сказал Хоакин и на прощание помахал рукой, тоже из-за двери, скрючившись, будто сложенная марионетка, желая, наверное, позабавить, но не вышло.

– Погоди, – велела Эмма. Рука застыла. – Ты тоже добровольно и безвозмездно отдаешь себя партии?

Ромеро скривился, а лицо его начальника, забавно просунутое в дверь, исказилось от злости.

– Девочка, – отчитал он ее, выпрямляясь. – Не твое дело, как функционирует партия. Хочешь работать учительницей для этих неграмотных работниц – вперед; в противном случае – выход там.

– Вы не должны так говорить с Эммой, – оскорбился Антонио, закрывая ее своим могучим телом.

Хоакин не дал себя запугать.

– Говорю, как считаю нужным. Вы услышали: вот дверь, если дело вас не интересует.

И, сказав это, оставил их наедине с Ромеро.


Антонио провожал ее домой по вечерам, как будто вместо того, чтобы давать уроки чтения в республиканском атенее, она гуляла с ним по Параллели. И участвовал в общей молитве. Даже несколько раз, поздним вечером – вместе с квартирной хозяйкой, служанкой, парой жильцов, соседями, которые время от времени присоединялись, Дорой и, наконец, Эммой, которая что-то невнятно бормотала.

– Моя мать из тех, про кого говорил твой начальник, – объяснил Антонио, когда Эмма поинтересовалась, откуда он знает все эти литании. – Такая добрая, что ее легко обмануть. Отец сперва злился, потом махнул рукой. По пьяному делу, когда что на уме, то и на языке, – признался он Эмме, будто выдавая страшный секрет, – говорит, что по крайней мере хоть кто-то молится за семью… на всякий случай.

Эмма улыбнулась. Если после знакомства с Хоакином на собрании в таверне их отношения с Антонио разладились из-за того, что каменщик боялся потерять ее, а она – к чему отрицать? – немного заинтересовалась хлыщом и пустомелей, то теперь их связь укрепила помолвка, пусть притворная: Антонио наслаждался этим фарсом с наивностью и простодушием десятилетнего мальчугана. Все его несовершенства проявлялись иногда в доброте, подчас трогательной. Цветок, бережно зажатый между толстых пальцев. Улыбка, громкий утробный хохот над самой немудрящей шуткой. Полный томления взгляд, неожиданный на таком брутальном лице. Расхожая песенка. Антонио напевал мелодии, которые Эмме понравились, когда они слушали музыку в парке или под каким-нибудь навесом в квартале. Пел он плохо, очень плохо, но выводил песенки под сурдинку, когда они возвращались из Братства, только те, какие отличала Эмма. В такие моменты каменщик покорял Эмму, она таяла, давала волю всем противоречивым чувствам; тогда ей хотелось приласкать этого могучего мужчину с дубленой кожей и руками жесткими, как наждак; взять его под руку, прижать к себе, попробовать, сможет ли она хотя бы сдвинуть его с места, но приходилось себя сдерживать. Ей хотелось все это проделать, но Антонио явно не так поймет. Когда Эмму начинали преследовать такие мысли, она переводила дыхание и выбрасывала их из головы. Уже больше года у нее не было сексуальных отношений с мужчиной. Часто ночами она вспоминала Далмау и ласкала себя… но вовремя останавливалась. «Этот гений тебя выбросил вон, как старую шлюху!» – открыла ей глаза Дора. Нет, Далмау не стоил того, чтобы она дошла до вершины, до момента магии, вспоминая его. Кого же тогда представлять? Антонио? Только воображая, как это огромное тело лежит на ней, Эмма содрогалась от страха, приходила в волнение, от которого долго не могла избавиться. Задавалась вопросом, соответствует ли член столь мощному телосложению. Чаще всего прекращала мастурбировать, иногда продолжала ласкать себя, думая только о своих пальцах, об увлажненном влагалище, а раза два, ну, может, три прижалась к Доре, притворяясь, будто крепко спит, и отодвигаясь прежде, чем придет первое содрогание.