Рубеж (Дяченко, Олди) - страница 12

— Давай так, — сказал я после некоторого колебания. — Если Рамоль договорится больше чем за девяносто — беремся. Нет — нет. Идет?

Хостик улыбнулся. Он, оказывается, был уверен, что староста собьет цену.

Мой подельщик умел быть красноречивым и в молчании. А молчать ему приходилось большую часть жизни, и виной тому был его голос, вернее тембр; всякий, кто слышал Хостин голос, предпочел бы непрерывный скрежет железа по стеклу. Сам он утверждает, что в детстве был вполне голосистым мальчиком и даже пел в хоре, а потом только простудился и охрип. Он врет и знает, что ему не верят. Либо его мать во время беременности нарвалась на заговор, либо сам он в младенчестве прогневил какую-нибудь ведьму, но только в хоре нашему Хостику больше не петь…

К'Тамоль и староста стояли на пороге. Деревянная «тень венца» съехала венценосцу на ухо, а наш друг был нескрываемо доволен, настолько доволен, что и спрашивать было не о чем — и так все понятно. — Девяносто две! За девяносто две сторговались!

Хостик вздохнул. Короткий вздох-ругательство.

Деревянные колеса ранили дорогу. Слишком тяжелой оказалась клетка; за нами тянулись, как за плугом, две глубокие рытвины-колеи, телега заходилась скрипом на каждой колдобине, а лошади давно уже прокляли все и со всем смирились.

Мы двигались со скоростью пьяного пешехода. Не вдребезги пьяного, но здорово отяжелевшего, краснолицего, все свои усилия прилагающего, чтобы не сбиться с прямой и не прилечь на обочине. Вот так и мы: Хостик правил упряжкой, мы с к'Рамолем ехали по сторонам от клетки и молчали. Солнце двигалось по небу еще медленнее и тем не менее играючи обогнало нас. До цели — районного центра с судебной управой и «высокой колокольней» — оставалась еще добрая половина пути, в то время как солнце путь уже завершало, уже висело над верхушками далекого леса, и не надо быть пророком, чтобы предугадать ночевку средь чиста поля, бок о бок с предполагаемым Глиняным Шакалом…

Над дорогой пролетела, не шевеля крыльями, вечерняя тварь недосыть. Отряд корнезубые, семейство живоглоты.

Я тряхнул головой.

Сумерки — время, когда сгущаются чужие воспоминания. Как бы чужие. Доспехи делаются тяжелыми и вминаются в меня, как вминается печать в расплавленный сургуч. А какого рожна я средь чиста поля еду в полном доспехе?!

Косо смотрело солнце. Искоса. Наши длинные тени глотали дорожную пыль; я глубоко вздохнул. Пластины на панцире чуть разошлись и сомкнулись вновь.

— Боюсь я, — негромко сказал к'Тамоль. — Боюсь за эту переднюю ось. Как думаешь, Рио?

На дорогу выпрыгнул кузнечик. Сдуру, разумеется. Скакнул снова, на этот раз спасаясь, — и опять не туда; не хотел бы я, будучи кузнечиком, оказаться на пути скрипучего деревянного колеса…