— Кто ты, господине?
Оставляя без ответа вопрос, приблизилось виденье, неслышно скользя вдоль лунной дорожки. Вскинулось пламя в лампаде, дрогнули свечные огоньки
— то шелохнул застоявшийся воздух откинутый куколь.
Сухое, с резкими половецкими скулами лицо было у монаха, обрамленное клочковатой бородкой, и узкие глаза из-под тонких, прямо вырисованных бровей глядели строго и прямо.
— Кто ты, господине? — несколько робея, но без страха повторил Михайло Якимыч.
— Смиренный служитель Господен… Во крещении святом звался Фокою, ныне же аз недостойный Феодосием наречен…
Тихий голос монаха обволакивал душу; захотелось, вновь преклонив колени, просить дозволенья исповедаться. И пал было наземь боярин, но удержал чернец, воспрещающе подняв перст.
— В сих стенах, человече, лишь пред Господом и угодниками его преклоняться достойно, никак не предо мной, многогрешным. Вне стен же — паче того, княжий муж…
Взяв за руку, повел. Недалеко — до притвора. Сел сам, указал на скамью: садись, мол, и ты. И льется тихий голос:
— Доброе дело — в тяжкий час молить у Господа поддержки в беде. Никто не оборонит лучше, и быть по сему, сыне. И я, по воле Его, попрошу о том же Фому и Ананию, святых угодников, принесших в христианский мир Божидар-Крест…
Сложил на коленях руки, переплетя тонкие пальцы.
— Однако же, сыне, помни крепко: воля Господня благословляет и укрепляет руку, но и рука слабеть не должна. Забудешь о том, погибель найдешь…
— Не забуду, отче, — ответил Михайло Якимыч благодарно. И спросил, удивленный непривычной напевностью монашьей речи:
— Говор у тебя непривычный, отче…
— А не тут и произрос. Рожден близ Киева, в Вышгороде, там и постриг принял, там и службу нес, покуда не был из Печер послан сюда, когда здешний старец упокоился…
Почудилось ли, нет — а только глуховато прозвучал ответ, с некоторой натугой, словно бы о чем-то тяжком вспомнил монах. Впрочем, тотчас и совладал с собой. Спросил напевно, явно, хоть и незаметно во мгле, улыбаясь:
— А так ли напасть велика, сыне?
— Не счесть… Рязань пала, и Пронск… не ведаю, устоит ли Владимир, святый отче. Страшно мне…
Качнулось пламя в лампаде. Медленно наклонил голову черноризец, размышляя. И вымолвил — тихо, глуховато:
— К чему страшиться? Не быть без Воли Господней ничему, а что по Воле Его — то все на благо. И напасть любая суть кара за грехи. Рязань же, да и самый Владимир — что они пред вечностью?
— Семья ж у меня там! — едва ли не крикнул боярин и осекся: поймет ли мних бессемейный такую заботу? Не поймет. И верно, по-книжному, не по-людски отозвался чернец: