— Но звезды…
— Бери их себе! Все до одной — мне не жалко. Я хочу увидеть карнавал! И услышать Чаморро, если старик еще жив… Корабль, мне не нужны звезды, если внизу нет Президента!
Пуст был Корабль. Матовые стены отливали белизной, скорее даже не белизной, а нездоровой бледностью. Голос умолк. Окна сжимались… они стягивали края очень медленно, неохотно, но даже на глаз было заметно, что они становятся все меньше и меньше… потом они превратились в узкие щели и затянулись совсем. Корабль ослеп. И Домингес тоже ослеп, потому что в потемневшем зале нельзя было различить ничего. Только телом чувствовал Домингес, что Корабль разворачивается. Что-то жгло в груди, хотелось плакать, но Домингес держался. Впереди — уже не внизу и не сбоку! — была Планета, он не видел ее, но знал, что она совсем уже близко. И когда движение прекратилось, а в белесой стене раздвинулись края люка, Домингес тихо попросил:
— Не сердись на меня, Корабль…
Мясорезки горели тяжелым густоватым пламенем. Время от времени трещали рамы, и снопы искр подпрыгивали в тусклое небо, низко нависшее над Площадью. Клочья сумерек впитывали в себя смрад от спекшихся лохмотьев, висящих на стальных пластинах, а рядом продолжали работать другие, неподожженные — их было больше, и, хотя низкого рядом не было, сизые полосы вздымались и опадали, как заведенные, да, собственно, они и были заведенными. Сумерки оседали на город, но ночь никак не наступала, потому что ее отгоняло багровое зарево, хлещущее из горящих многоэтажек.
Где-то в предместьях гукали базуки, перекрывая дробный треск автоматов, но здесь, у руин Дворца, было совсем тихо. Площадь была безлюдна, на ней не осталось никого, все разбежались, остались только те, кому было уже все равно. В их остановившихся глазах отражались дымные блики, они лежали грудами, почти полностью закрывая бетон. На искромсанных тел-ах с трудом различались остатки одежды: сиреневые форменки, джинсы, кожанки, рабочие блузы — все это было смято, пережевано, как остатки бронзовой статуи, скрученной взрывом. От нее остались только сапоги, а над ними начиналось нечто оплавленное и искореженное.
А рядом с сапогами, возвышаясь над ними, серебрилась широкая игла с плавно закругленными гранями. Она стояла посреди бетонной площади; это было единственное чистое место на Площади, вернее — почти чистое, потому что и на этой полоске, едва не касаясь ногами матовой поверхности иглы, лежал лицом вниз человек, почти надвое перерубленный автоматной очередью. Из-под тела широкой полосой вытекала кровь, кажущаяся в разорванных огнем сумерках почти черной, а чуть выше щерилось темное отверстие, словно прорезанное в поверхности серого металла.