Может быть, он так вызывающе зло не написал бы последнюю строчку, но отчаяние, не притупившееся после октябрьских событий, унизительная зависимость от безволия главного редактора не подчинялись его благоразумию. «Вы чрезвычайно чувствительны, ибо вы русский с головы до ног, а я в отличие от вас – гражданин мира. Лучше быть в тылу общества, чем ждать, когда тебя растопчут», – сказал уныло главный редактор, возвращая статью, и Андрей сгоряча послал его к черту и распрощался с центристской газетой, детально помня, что было вчера и зная, что завтра не будет лучше.
«Вы чрезвычайно чувствительны, – повторил Андрей фразу главного редактора, которая осталась в сознании. – Русский ли я? Не армянин? Не француз? Нужно ли очень серьезно относиться к себе? Не взлезешь ли на алтарь?»
Это было невнятное чувство ощущать себя русским: его чувство русскости он не мог бы точно уловить и осознать в личных поступках. Он редко задумывался над этой кровной принадлежностью к одной нации, и лишь вспыльчивость, гнев и отходчивость, щедрость и непрактичность деда, которого поклонники и недоброжелатели считали истинным «русаком», Андрей частично относил к собственным проявлениям характера, иронически объясняя это генным наследием.
«Да, чрезвычайно чувствителен, и гора иронии», – вновь подумал со злорадством Андрей и явственно увидел убогую захламленную каморку на даче, недавно светло-пшеничные, ставшие зеленоватыми волосы Тани, свесившиеся в грязный таз, и увидел осеннее солнце в окнах физкультурного зала, приторно женственные движения головой и плечами изящного Виктора Викторовича, показывающего ученицам проход модели.
«Что же такое происходит со мной? Не гожусь в Алеши Карамазовы, ничего не могу ни забыть, ни простить! Ни казачонка, ни того пятнистого в наморднике, ни милицию, ни омоновцев! Не могу забыть ту стену стадиона и проклятое Бологово!…»
И с вырвавшимся гневом Андрей выругался, с размаха ударил по перилам ребром ладони, ненавидя всю нелепость, всю противоестественность сегодняшнего дня. Подымаясь по лестнице к своему этажу, он уже перескакивал через ступеньки с неподвольной нервной поспешностью и вдруг услышал сверху несильный вопль, почудилось, кто-то, слабея от боли, звал его:
– Андрей, Андрюшенька-а…
Когда он увидел на площадке восьмого этажа сгорбленного на ступеньках Василия Ильича с театрально протянутыми к нему руками, как если бы умолял о пощаде, то понял, что случилось что-то непредвиденное и опасное, и бросился наверх к нему, крича:
– Что? Что, Василий Ильич?
«Неужели еще что-то?… – пронеслось в его голове. – Значит, правда, одно к одному?…»