Бермудский треугольник (Бондарев) - страница 47

– Прекрасно! Мистер Хейт, позвольте спросить, вам нравится моя работа? – с преувеличенной любезностью обратился Егор Александрович к американцу. – Она трогает вас? Или?…

Мистер Хейт проворно повернулся к Демидову острым аскетическим лицом.

– О да, – сказал он. – Это страшно. Это символ.

– Символ?

– Здесь написано название: «Катастрофа», – ответил мистер Хейт, выпукло произнося слова, чтобы преодолеть акцент. – Это – нет. Это – нет. Это тотальный символ – гибель. Это – смерть. Здесь под колесами Россия – русские. Так? Да? – Он снова перевел взгляд на картину: – Это безумие. Катастрофа России…

Егор Александрович, щурясь, смотрел на заостренное лицо мистера Хейта, сохраняя любезное настроение легкомысленного творца, которому, между прочим, небезынтересно знать мнение о своих вещах.

– Извините, мистер Хейт, я хотел сказать не вполне то, что вы думаете, – возразил он с намеренной невозмутимостью. – Вы понимаете картину через край… прямолинейно. Я отнюдь не политик. Я думал, если хотите, сказать о трагедии случайности. Такое может быть и в Америке. Вся человеческая жизнь – случайность, которая обрывается, как паутина, в одночасье. Вот моя мысль, мистер Хейт, никакой политики.

– О нет! – выговорил мистер Хейт. – Случайность – это закон. Вы тут… показали финал России, финал русских. Это политика. Вы не эстет. Вы реалист. Очень реалист.

– Я живописец, мистер Хейт.

«Дед лукавит, играет под простачка, а американец не так уж наивен», – подумал Андрей, невольно соглашаясь с американцем, потому что эта картина вызывала роковой ужас перед случайной гибелью двух людей на грязной осенней дороге и что-то несравнимо большее, непоправимое, случившееся со всеми, и безысходное чувство общей беды стягивало горло.

– Вы… большой живописец, но… но большой пессимист, – сказал мистер Хейт, выделяя слова. – Россия не будет гибнуть, не будет умирать. Россия пойдет к Европе и Америке, будет демократия, будет… как это называется… не святая Русь, а цивилизованная жизнь… так, так будет.

Шум голосов в мастерской затихал, все начали прислушиваться к разговору, обступая американца, трое нетрезвых живописцев, похожих друг на друга, как родные братья, оставили в покое бутылки на закусочном столе и сунули бороды между плечами слушателей. Переводчик Игорь Григорьевич, этот тихий соломенноволосый мальчик, обеспокоенно глядел в затылок американца, и две журналистки, то ли искусствоведки постперестроечного периода, две возвышенные девицы, до предела затянутые в нечто серебристое и кремовое, волнисто покачивались, как гусеницы, за спиной мистера Хейта, бледными ручками протягивая к его выбритому подбородку черные прямоугольнички заграничных микрофонов.