Потом услышал звуки сирены, то нарастающие, то стихающие, прорывающиеся через холмы и ночь, рыдая об утраченном, тонкий звериный клич тревоги и сожаления.
Пол вцепился в борт лодки — мускулы на его плечах перекатывались и поблескивали в свете звезд — и сказал, что надо прекратить поиски, так как прошло слишком много времени.
Они очень сильно накренили лодку, когда забирались на борт. Хайес схватил весло и стал мощными взмахами грести к причалу. Я сидел, держал погасший фонарь и дрожал от изнеможения так, будто все это время тоже нырял за ней, напрягая легкие и мускулы. Когда я поднялся на причал, ноги у меня подкашивались.
Полицейские приблизились к нам тяжелой поступью, в своей чиновничьей манере, стали нарочито резко, с оттенком усталости в голосе задавать вопросы, спрашивать наши имена. А я стоял и слушал, как стучат вразнобой подвесные моторы лодок с яркими огнями, плывущих по озеру в нашу сторону.
Потом я отыскал Ноэль и встал рядом с нею — поближе к ее силе, ее презрению — и ощутил беспомощный стыд ребенка, пойманного на каком-то гадком поступке, который уже ничем не загладишь, для которого нет никаких оправданий, никаких объяснений. Это было какое-то совершенно новое для меня осознание зла в себе, чуждости окружающего мира и неизбежности одиночества в нем.
— Ноэль... — начал я, но не смог продолжить, потому что меня душили рыдания, рвущиеся из горла.
Она повернулась и посмотрела на меня. Ее лицо было застывшим и белым. При таком освещении в нем появилось что-то древнеегипетское. Неподвижное лицо во фризе храма, классическое и холодное.
Я отошел, и Ноэль неожиданно двинулась за мной следом.
— Да? — тихо проговорила она.
— Все... — И я не мог подобрать слова. Пропало? Рухнуло? Кончено? Наверное, в стародавние времена люди находили слова и не стыдились их использовать. Во времена, когда было позволительно придавать речи драматизм. До того, как мы обезъязычили себя странным стыдом. Мы произносим: «Я люблю тебя» — и прибавляем к этому нервный смешок, чувствуя себя комфортнее оттого, что снижаем драматический накал. Мы никогда не говорим с пафосом. Сплошные полутона. Времена царицы Савской прошли безвозвратно. И не стоять нам на холодных башнях под дождем, разговаривая с призраками.
Так я и не нашел что сказать.
И все-таки она поняла, насколько я близок к срыву. Коснулась моей руки, и мы пошли вверх по изогнутой бетонной лестнице к большой террасе, через стеклянные двери, затем налево по коридору, в комнату, которую отвела нам Уилма.
Как только дверь закрылась, я бросился на кровать и уставился невидящими глазами в потолок. Какое-то время я еще был в состоянии выносить жалость к самому себе, но потом позволил ей хлынуть кислым потоком, находя в этом странное утешение. Ни сбережений, ни работы, ни гордости, загубленное здоровье и потерянная жена. Я деградировал. Пока существовал гипнотический фокус, все это не имело значения. Я был согласен, почти жаждал скользить все дальше и дальше вниз по наклонной плоскости. Теперь же лишился и этого постыдного смысла. И вот пришла жалость к самому себе, во всей ее надрывной, слезливой неприглядности. Ноэль села на кровать возле меня и положила руку мне на лоб. Это был жест медицинской сестры. Жест, ассоциирующийся с белыми накрахмаленными одеждами, совершаемый безо всякого значения. Поступая так, медсестра считает ночные часы и думает о веселом ординаторе. И сознание того, что я не заслуживаю даже этого медицинского, успокаивающего жеста, усилило приступы мучительного неприятия самого себя.