Искушение (Бондарев) - страница 82

Ночью ему было нехорошо от одиночества. Он проснулся в тоске, ощущая на затылке, на шее слабое объятие, ищущее в этом страшном мире помощи и защиты. Он никогда не подозревал раньше, что в нем так сильны отцовские инстинкты.

Наверное, самым тяжким в годы болезни Юлии была разлука с Митей, которому встречаться с отцом разрешалось раз в месяц. Он встречал сына возле школы, и они длительно шли до дома на Ленинском проспекте, где жил Григорьев, время от времени задерживались у киосков с мороженым, переглядываясь в критическом раздумье, съесть ли еще пломбир или «с орехами по двадцать две копейки», а когда Дроздов предлагал заменить «замороженную банальщину» плиткой полезного во всех смыслах шоколада, смешливыми и лукавыми становились ясно-зеленые глаза Мити: «Знаю, почему схитрить хочешь: боишься ангиной заболею, но ведь я молчать буду».

Уже после смерти Юлии он настоятельно попросил разрешить сыну жить у него хотя бы неделю в месяц, однако фиолетовый ледок во взоре Нонны Кирилловны, заявлявшей всем знакомым, что она усыновила внука, и ее непреложная фраза — «Только через мой труп, и запомните: никакой суд вам не поможет» — недвусмысленно объяснил ему, что она пойдет на крайнее, но не отдаст Митю. Должно быть, она мстила злополучному зятю за «неудавшуюся жизнь дочери». И Дроздов в конце концов смирился с железной волей тещи, опасаясь нанести травму сыну, которого ему так не хватало в последнее время.

Каждый вечер он звонил Мите ровно в восемь. Это время было условлено ими, как пароль.

— Сын, здравствуй, привет. Это я.

— Привет, папа. Я сразу узнал, что ты. Знаешь, я читаю «Всадник без головы», а на столе, под лампой Неська лежит. Я читаю, а она зажмурилась и мурлычет.

— Значит, вы вдвоем? Значит, тебе не скучно?

— Нет, папа. Хорошо кошке, все время спит. И уроки делать не надо. Ни задачки, ни русский…

— Но зато она в кино не ходит. И мороженое не ест. Верно?

— Потому что не хочет. А в кино ей — раз, шмыг между ног! — и без билета сиди на полу и смотри.

Он слышал Митин голос, его дыхание, его смех и видел его, худенького, до спазмы в горле родного, с пшеничными волосами, с живым взглядом внимательных глаз, в глубине которых иногда затаивалась побитость загнанного зверька. Видел его стоящим у телефона в полутьме комнаты своей покойной матери, Юлиной комнаты, в которой она беспечально жила до замужества и в бессилии падения после развода, где в фотографиях оставалось ее юное присутствие — еще не кофейные, а золотистые волосы, с мягким блеском вишневые глаза, тонкий изгиб шеи. Эта Юлия весело приходила когда-то студеными декабрьскими вечерами в его бедную студенческую комнатку, бросала в передней пальто, пахнущее морозом и инеем, приближалась к нему с виноватой улыбкой, говорила шепотом: «Я люблю тебя, если ты не знаешь», — и оба они вне разума и времени сгорали в неутоляемом огне; потом ее каблучки стучали по лестнице вниз, сбегали по ступеням, а внизу перед дверью парадного она оглядывалась с выражением напроказившей девочки, махала ему перчаткой. То было неповторимое время их влюбленности, и оно мучило его воспоминанием ее улыбки, запахами ее одежды, звуком ее голоса…