— По поводу Буббы Рока и иже с ним, — говорила между тем Робин. — Я тебе ничего не говорила, ты ничего не слышал, о'кей? Бубба — псих. Я знала одну девчонку, она пыталась работать только на себя. Так его парни облили ее бензином и подожгли.
— Можешь быть уверена: все, что я про него знаю, я узнал не от тебя.
Но в ее глазах застыл страх.
— Послушай, я знаю его всю жизнь, — сказал я. — Он все еще живет в доме на окраине Лафайета. Ничего нового ты мне не рассказала.
Она придержала дыхание и отпила из стакана.
— Я, конечно, знаю, что ты был хорошим легавым и все такое, — сказала наконец она, — но есть много такого, с чем не приходилось сталкиваться ни одному из вас. И не придется. Вы здесь не живете, вы лишь заходите. Понял, Седой?
— Мне пора, детка, — сказал я. — Мы живем к югу от Нью-Иберия. Если захочешь продавать червяков, милости просим.
— Дейв...
— Что?
— Приходи еще, ладно?
Я вышел в освещенные неоновым светом сумерки. Из соседних баров неслись оглушительные звуки рокабилли и диксиленда. Я оглянулся на Робин, но ее стул был пуст.
Возвращаясь домой, я ехал по шоссе I-10 вдоль водосбора Атчафалайа. При свете луны прибрежные ивовые деревья и полузатопленные стволы кипарисов отливали серебром. Ветра не было, и на черной поверхности воды отражался диск ночного светила. На фоне неба чернели силуэты нефтяных вышек; тут с залива донесся порыв ветра, зашелестели ивы на дальнем берегу, и безмятежный лик водной глади покрылся морщинами.
Я свернул с моста Бро у Мартинвилля на старую грунтовую дорогу, которая вела к Нью-Иберия. Электрический прожектор освещал белый фасад католической церкви XVIII века, во дворе которой под раскидистым дубом обрели вечный покой Эванджелина[2] и ее возлюбленный. Стволы нависавших над дорогой деревьев покрылись мхом, в воздухе пахло свежевспаханной землей и молодым сахарным тростником. Но у меня из головы никак не выходило имя Буббы Рока.
Он был из тех немногих белых ребят Нью-Иберия, которых нужда заставляла зарабатывать на жизнь, расставляя кегли для боулинга, а ведь в то время ни о каких кондиционерах и не слыхивали; жара стояла неимоверная, кругом с треском падали сбитые кегли, негры сквернословили, по металлическому желобу грохотали шары, способные запросто раздробить берцовую кость. Зимой он ходил без пальто, у него были вечно немытые волосы, он хрустел суставами пальцев до тех пор, пока те не выросли до гигантских размеров. Он не мылся, от него дурно пахло, ему ничего не стоило плюнуть девчонке на шею за десять центов. Про него ходили легенды: мол, в десять лет его совратила собственная тетка, он перестрелял из духового ружья всех окрестных кошек, пытался изнасиловать негритянку, которая служила в нашей школьной столовой; а еще, что папаша порол его собачьей цепью, а он в отместку поджег дровяной сарай, стоявший между свалкой и стоянкой катеров берегового патруля.