— Тяжелая у монахов доля, — посочувствовал Цимбаларь.
— Я не монах, а послушник, — пояснил курносый. — Ещё только готовлюсь к постригу.
— Если не секрет, как тебя сюда занесло? — Цимбаларь перешёл на шёпот.
— Выхода другого не было, — глядя в пространство, ответил курносый. — Или в петлю, или в монастырь.
— Кто меня спрашивает? — Увлечённый разговором с курносым послушником, Цимбаларь не заметил, как к ним приблизился высокий сухощавый старик, одетый в добротную шерстяную рясу.
— Прошу прощения за беспокойство. — Цимбаларь, помятуя наставления Людочки, старался вести себя максимально корректным образом. — Но интересы государственной службы заставляют меня обратиться к вам по одному весьма конфиденциальному делу.
— Пожалуйста, — кивнул Станислав Вертипорох, он же брат Симеон. — Как сказано в Писании: богу богово, а кесарю кесарево. При всём своём желании мы не можем целиком обособиться от мира. Кроме того, служение Господу не освобождает монахов от гражданского долга.
— Замечательно сказано... — Цимбаларь замялся, не зная, как назвать Вертипороха: мирским или церковным именем.
В едва только начавшейся беседе наступила неловкая пауза, но старый монах сам пришёл на помощь гостю.
— Если предмет нашего общения не должен касаться чужих ушей, будет лучше, если мы прогуляемся вот по этой дорожке. — Он указал на липовую аллею, уходившую в сторону от монастырских стен.
Когда они вступили под сень деревьев, уже тронутых желтизной осени, Цимбаларь отпустил неуклюжий комплимент:
— Для своих лет вы выглядите просто замечательно.
— Монастырский быт идёт мне на пользу. Посты, молитвы, посильный труд... — ответил Вертипорох, в правильной русской речи которого временами проскальзывал мягкий украинский акцент. — Это как в тюрьме: если выдержал первые год-два, жизнь постепенно наладится... Хотя и совсем другая жизнь.
— Чем же вас не устраивало прежнее существование? — осторожно поинтересовался Цимбаларь.
— Когда доживёте до моих лет, может быть, и поймёте... Любого человека, подводящего итоги земного бытия, поневоле начинает беспокоить совесть. Тем более если на это есть веские причины. Монастырь — единственное место, где больную совесть можно хоть как-то утишить. Здесь каждый носит свой грех, словно тяжкое ярмо.
— Разве можно прожить жизнь, ни разу не согрешив?
— Грех греху рознь... На мою долю, к несчастью, выпали самые чёрные. Впрочем, винить за это можно только самого себя. — Повернувшись лицом к церковным куполам, вздымавшимся над монастырскими стенами, Вертипорох отвесил несколько земных поклонов. — Сразу после войны мне довелось служить в комендатуре Московского военного округа, где я и притерпелся к чужому горю... Старость обременена недугами и запоздалой мудростью, а молодость — беспечностью, легковерием и душевной слепотой... Потом меня переманили в кадры госбезопасности. На Львовщине, Тернополыцине, в Закарпатье и Волыни активно действовали националистически настроенные повстанцы, так называемые оуновцы. Гэбэшникам позарез нужны были надёжные люди, в совершенстве владевшие украинским языком, желательно, его западным диалектом. А я вырос на Ровенщине и мог запросто калякать не только по-украински, но и по-польски... Из людей одного со мной покроя был сформирован специальный отряд, экипированный и вооруженный на манер повстанцев. Мне даже соответствующую татуировку сделали. — Поддёрнув рукав рясы, он продемонстрировал выколотый на предплечье трезубец, окружённый какими-то неразборчивыми буквами. — Под видом оуновцев мы терроризировали местное население, заставляя его искать защиту у советской власти, а частенько шли на прямые провокации. Приходили, допустим, в какую-нибудь глухую деревеньку и агитировали молодежь вступать в повстанческую армию. Того, кто соглашался, мы потом сдавали гэбистам, а то и просто расстреливали за околицей.