Сапоги замарал. Ух и взвился он! А тут и я под горячую руку подвернулся. Вот и получил выволочку.
Я не сопротивлялся. Знал, что по-другому нельзя. Терпел. Только старался, чтобы ремнем по лицу не досталось. Да кончиком глаз мне не выстегнул. Ведь истинная причина его недовольства сверху плавала. Словно дерьмо на воде.
Гневался он оттого, что я посмел свой норов принародно показать. Да еще и в правых оказался. Ольга и та передо мной спину согнула. Как тут не разгневаться? Особливо когда хмель внутри бычится. Наружу лезет.
А я боль сносил, а в душе со смеху покатывался. Не сдержался варяг. Всю дурь выставил. Пусть покуражится — с меня не убудет.
Увидал он, что побои его меня не сильно огорчают, разозлился еще пуще, чересседельник на землю кинул, плюнул в сердцах и обратно пировать пошел.
А я отлежался, на ноги встал, слышу:
— Что, Добрынюшка, худо тебе?
Это Томила с чердака за нами тихонько наблюдала.
— Ничего, — я ей в ответ, — небось, до свадьбы заживет.
— Ну, лезь ко мне на сеновал, я тебя пожалею.
Губы у Томилы сладкими были.
Руки нежными.
Плоть жаркой.
От жара этого легче на душе. Да и рубцы от ремня жечь перестало. Кости целы, а мясу, что ему сделается? Отболит, отнедужит и опять как новое. А ласка женская лучше любого снадобья раны лечит.
Рано в тот год зима пришла. В одну ночь мороз землю схватил и не отпускал больше. Снега навалило по самые крыши. Зябко стало. Знобливо. Хорошо хоть ветры Стрибожичи не сильно лютовали. А то ни дать ни взять Исландия — Ледяная Земля.
Зимовал я там как-то, когда с Могучим Ормом и хевдингом Торбьерном по Океян-Морю гуляли. Ох, не приведи Даждьбоже там опять оказаться! С воды ветрище с ног сдувает. Под ногами пустошь голая. Ни куста, ни деревца — укрыться негде. От голодухи живот к спине прирастает. Одно слово — чужбина.
Здесь, за стенами городскими, зимовать сподручней. И кормят сытно. И одежу теплую нам ключники выдали. Живи — не хочу.
Только не хочется жить.
Тоска меня есть стала.
По сестре, по отцу, по Любаве…
Чуть на стену не лез. А волком по ночам точно выл. Правда, тихонько, чтоб остальных конюхов не будить. Зимой несвобода острее гложет. Забористей.
Днем еще ничего. С конями возишься. Не до мыслей дурных. Только зимой дни короткие. Не успел оглянуться — уже темень, хоть глаз коли. В темноте-то много не наработаешь. Лежишь колодой, во тьму глаза таращишь, а в голове кавардак. Может, зря мы уговорам деда Болеслава поддались? Может, биться нужно было до последнего? Лег бы порубанный тогда в Коростене, не маялся бы теперь.
Но если бы, да кабы…