— Еще беда — кормщик твой потонул! — сказал Ремезов. — Что молчишь?
— Того молчу, — тихо, спокойным голосом ответил Сильвестр Петрович, — того, господин полуполковник, молчу, что думаю: шведа разбили, корабли российскому корабельному флоту числом тринадцать сохранили, народ в Архангельске не побит, сироты, да женки, да старухи за нас бога молят. Значит, беды и нет. Апраксину на Москве первое поведай: корабли целы, да еще шведские в полон взяты, пусть сочтет — с прибытком воевали…
Дородный полуполковник невесело усмехнулся:
— Да ты, как я погляжу, чудак, господин капитан-командор. Ну, бог тебе судья…
Он поднялся, в темноте нащупал руку Иевлева, ласково пожал:
— Прощай! Супругу твою навещу, дочек тоже. На Москве семейство Хилковых ты назвал?
— Хилковых. Измайлова тож…
Ремезов вышел из съезжей, на ходу пугнул караульщиков вытаращенными глазами, огляделся по сторонам, сел в седло…
На улице, придерживая коня, Ремезов спросил у проходящей молодайки:
— Добрая, куда на Холмогоры дорога?
Молодайка показала, полуполковник ударил жеребца плетью, поскакал к архиепископу Важескому и Холмогорскому — за советом, как просил Сильвестр Петрович.
Владыко принял Ремезова в опочивальне — хворал тяжко, — ничего о происшествии с Иевлевым не знал. Не слушая Ремезова, радостно заговорил:
— Разбили, разбили проклятого шведа, в первый раз наголову разбили, вот радость, вот чудесно-то…
Глаза у Афанасия в сумерках опочивальни светились, как у молодого, он все радовался, со слов Егорши рассказывал Ремезову так, словно сам видел, как головной корабль был посажен на мель, как разом заговорили пушки крепости и Маркова острова, как шведы попались на острове в плен и как русские флаги были подняты на плененных шведских кораблях. Полуполковник слушал, молча кивал.
— Да ты что невесел? — спросил владыко.
Ремезов вздохнул, рассказал, как давеча взят был за караул Иевлев. Афанасий приподнялся на локте, крикнул:
— Врешь! Все врешь! Не может того статься…
Полуполковник не ответил ни слова. Владыко надолго задумался, потом сказал:
— Худо!
И повторил:
— Худо, брат, худо!
Он сел на своей огромной, пышной постели — высохший, старый, в колпачке на косматой голове; беспомощно озираясь, пожаловался:
— Куда правде против кривды? Вот ты уже сед, а много видел, чтобы правда сильнее кривды была? В острог попасть, за караул, палачу в лапищи — легко, враз, а выйти, ох, детушка, ох, нелегко из него, проклятого, выдраться. Что делать? К кому идти за милостью? Кто не забоится самому Петру Алексеевичу слово молвить? Ты? Кое слово ты, глупый, вымолвишь, ежели сам от стрелецких полков, сам того змеиного роду, что учинил мятеж? Разве дадут тебе веру против боярина князя Прозоровского? То-то и горюшко, что Иевлев Сильвестр Петрович с покойным господином Крыковым в дружелюбии был, а Крыков сей воеводою бунтовщиком объявлен. Стой, молчи, не говори, дай подумаю, раскину умишком…