Россия молодая. Книга 2 (Герман) - страница 180

Келейник принес гостю ужин, владыко прихлебывал мальвазию, смотрел завалившимися глазами на мигающую в углу лампаду, размышлял. Потом, загибая худые пальцы жилистых рук, стал считать, что худо:

— Перво-наперво, дружок, худо, что иноземцы замешаны в сем деле. Иностранца на Руси ныне жалуют, и так сделалось, что чем он, злыдень, более плутует, тем ему наибольшую веру дают. Другое худо — князинька Прозоровский в великой чести у государя с самого азовского бунта. Еще худо — шведский воинский человек в красном кафтане. То дело и для меня самого темное. Четвертое горе — кормщика в живых нету. Пятое — ты со своими стрельцами припоздал, Прозоровскому наруку. Самое же наипервейшее худо, что все оно, друг милый, известно, чьих рук дело, да темно, да закручено, да запутано. Как теперь нам правду сыскать?

Афанасий опять замолчал, раздумывая. Полуполковник сидел опустив голову, упершись ладонями в колени, хмурил седые брови.

— А наихудшее из всего, — тихо, доверительно добавил Афанасий, — наихудшее, что не все понимают нынешние времена как должно — и сердцем и умом. Не все доходят, чтобы поразмыслить, по какому пути Русь пошла. Одно только и видят, что беспокойство да кувыркание, что не по-дедовски, дескать, живем. Вякают суесловы немудрыми устами: которая-де земля меняет обычай свой, та недолго стоит; бороды жалеют, кафтаны длиннополые, прибытки воровские свои. Петру Алексеевичу тоже нелегко. Много измены, воровства, мздоимства, лести, клеветы, злодейства. Как тут разобраться — кто бел, кто черен?

Рассуждали долго.

К ночи владыко приказал подать себе перьев, чернил, бумаги самой наилучшей — писать письмо государю. Келейник поставил возле Афанасия ларец для письма, шандалы со свечами, сахарной воды. Ремезов, чтобы не мешать, вышел на крыльцо. Заливисто, но слабо, перебивая друг друга негромкими трелями да веселым треском, пели в архиерейском саду соловьи. Полуполковник заметил:

— Ишь, поздно каково ныне распелись…

Юноша костыльник, обратив к Ремезову бледное лицо, сказал с улыбкою:

— То, господин, не соловьи. То наши птахи — именем варакушки. До соловья варакушке не дотянуться, а нам ничего, нам любо и ее послушать. Соловей-то далее Свири не летывает — чего ему у нас в холоде делать, а варакушка у нас завсегда пением своим утешает…

— Ишь ты, варакушка! — сказал, вслушиваясь в щелканье, полуполковник.

— То-то, что варакушка…

— А и верно, вроде нашего соловушки норовит трель взять. Вишь, как высоко забирает? А?

— Заберет, да и сорвется. Все ж не соловей!

На рассвете Ремезов опять садился в седло. Еще пуще, еще заливистее пели варакушки в темных купах дерев архиерейского росистого сада. Афанасий, стоя на крыльце — маленький, согнутый болезнью, — кашлял, говорил: