День был солнечный, но холодный, огромное прозрачное голубое небо висело над степью. Молчан, с трудом шевеля распухшими губами, говорил:
— Кумпанства! Какие такие кумпанства? Корабли, вишь, строят бояре! Как же, бояре! Нагнали народищу помирать, экая силища — мужики. Гнемся перед ними. А без нас что? Ни хлебца, ни дровишек! Робеем, оттого и худо терпим. Собрались бы числом поболее, тогда и берегись нас, тогда бы и боярство нам поклонилось, тогда бы и царь правду сведал. Князей, да бояр, да воевод перевешать, царя спросить: как жить станем? Небось бы, и зажили правдою, как надобно…
Семка жевал горбушку хлеба, опасливо посматривал на опухшее от побоев лицо Молчана, слушал его твердую, суровую речь, отвечал неопределенно:
— Оно так, конешно… Ежели с толком…
Молчан вдруг насупился, приказал:
— Поезжай сзади! Муторно мне и толковать с тобой! Лизоблюды вы боярские, истинно холуи…
…В это же самое время Федор Матвеевич Апраксин показывал Федору Алексеевичу Головину челобитную, подписанную кровью двинян, и, словно бы думая вслух, говорил:
— Сими днями будет государь здесь, подам ему сию челобитную, да что толку? Бывает, что и читать не станет, спросит только, про кого? Ну, про князиньку, про Алексея Петровича, будь он неладен.
Федор Алексеевич хмурился, тряс головой, вздыхал:
— Тут бесстрашно надобно, Федюша. Тут на кривой не объедешь. Истинно — капля по капле и камень долбит. Со всех сторон — ты, я, Меншиков, каждый понемногу…
— Мы понемногу, а Ромодановский помногу.
Головин усмехнулся:
— Все мы у сего дьявола в лапищах. Чего возжелает — того и нашепчет. Стрельцами все пугает…
Погодя Апраксин говорил:
— Сведал я в точности: трое иноземцев на него, на Сильвестра, донос написали. Сим доносом и начал пакостить князинька Алексей Петрович. Пустил нить, завелась паутина! Господи пресвятый, что слез иноземцы из народа выбили, что крови волею сих наймитов пущено, другая бы Волга потекла. Как сию кривду повернуть?
Головин усмехнулся:
— Терпением, Федюша, не чем иным, как только терпением. Терпением да упорством…