Казалось, люди шли на гибель в состоянии очарованности, в христианской, буддийской, мистической обреченности. Словно бы Сталин – великий чабан – добирал недобранных овечек, посмертно выбрасывал элемент случайности из своего грозного генерального плана.
Собравшись на заседание, соратники Сталина читали чудовищные сводки московской милиции, моргов и переглядывались. Их растерянность была связана с новым для них чувством – отсутствием ужаса перед неминуемым гневом великого Сталина. Хозяин был мертв.
Пятого апреля Николай Андреевич разбудил, утром жену, отчаянно крикнул:
– Маша! Врачи не виноваты! Маша, их пытали!
Государство признало свою страшную вину – признало, что к заключенным врачам применялись недозволенные методы на допросах.
После первых минут счастья, светлой душевной легкости Николай Андреевич неожиданно ощутил какое-то незнакомое, впервые в жизни пришедшее мутное, томящее чувство.
Это было новое, странное и особое чувство вины за свою душевную слабость, за свое выступление на митинге, за свою подпись под коллективным письмом, клеймящим врачей извергов, за свою готовность согласиться с заведомой неправдой, за то, что это согласие рождалось в нем добровольно, искренне, из глубины души.
Правильно ли он жил? Действительно, как все вокруг считают, был он честен?
В душе все силилось, росло покаянное, томящее чувство.
В тот час, как божественно непогрешимое государство покаялось в своем преступлении, Николай Андреевич почувствовал его смертную земную плоть, – у государства, как и у Сталина, были сердечные перебои, белок в моче.
Божественность, непогрешимость бессмертного государства, оказывается, не только подавляли человека, они и защищали его, утешали его немощь, оправдывали ничтожество; государство перекладывало на свои железные плечи весь груз ответственности, освобождало людей от химеры совести.
И Николай Андреевич почувствовал себя словно бы раздетым, словно бы тысячи чужих глаз смотрели на его голое тело.
И самое неприятное, что и он стоял в толпе, смотрел на себя голого, вместе со всеми разглядывал свои по-бабьи свисающие цицьки, мятый, раздавшийся от большой еды живот, жирные ливерные складки на боках.
Да, у Сталина оказались перебои и нитевидный пульс, государство, оказывается, выделяло мочу, и Николай Андреевич оказался голым под своим коверкотовым костюмом.
Ох, и неприятным оказалось это саморазглядывание: неимоверно паскудным был мерзостный список.
В него вписались и общие собрания, и заседания Ученого совета, и торжественные праздничные заседания, и лабораторные летучки, и статейки, и две книги, и банкеты, и хождения в гости к плохим и важным, и голосования, и застольные шутки, и разговоры с завотделами кадров, и подписи под письмами, и прием у министра.